ПРОЩАЙ, РОССИЯ!

Лидия Волконская

Предисловие

Уже кончая эту книгу, я вдруг стала бояться ее. Бояться, что нарушила покой тех, кого уже в этом мире нет, что заставила их говорить вновь, когда-то сказанные ими слова, переживать вновь, когда-то скрываемые ими мысли и чувства, разбудила утихшую их боль, угасшую любовь, страдания...

Да простят они мне это дерзкое вторжение в великое таинство их жизней.

ЧАСТЬ I

Глава 1

Первые и лучшие годы

Оттого что было много событий, слишком много для одной человеческой жизни, что бежали они быстро: как в калейдоскопе менялись люди, страны, города, дороги - дороги без конца, и что не было времени или желания задержаться и посмотреть на них; - поэтому теперь, когда я остановилась на одном пункте, словно предлагая мне оглянуться и посмотреть на нее издалека и в первый раз, наверное поэтому прошлое встает так живо и четко, что заставляет меня снова переживать его.

Я родилась в Косейске. Там стоял на раздорожье, наклонясь, посерев от старости и покрывшись глубокими трещинами, высокий деревянный крест. Украшали его маленькие, вышитые крестьянками, переднички. А вокруг креста, как сияние, вибрирует знойный воздух. Солнце так жжет, что Маша, моя старенька няня, защищает меня от него своей тенью, а в узенькой тени креста старается спрятать свою, покрытую чепчиком голову.

- Это бессмертники, они никогда не увядают, - говорит Маша, указывая на полевые, сухие цветочки, желтеющие у подножья креста.

"Какое странное и длинное слово", - думаю я, недоумевая, как это возможно его выговорить... Мне около четырех лет.

Вскоре папа продал Косейск, и мы переехали в Ромейки.

*****

Большой вокзал. Зал ожидания; за рядами высоких окон, расположенных на его двух противоположных стенах, проходят поезда. Столы в зале покрыты белыми скатертями и украшены пальмами. Множество людей входят, выходят, гремят стульями. Шумно. Но мне около папы и мамы за столом, на который нам подают вкусный ужин, не страшно. Вошел человек с блестящими пуговицами и колокольчиком в руке.

- Брянск! Брянск! - закричал он, и колокольчик звонко повторил: "Брянск, брянск, брянск".

В Ромейках мы с Володей, моим на один год младшим братом, вбежали в возовню. Там, на длинном возу, среди огромной кучи упакованных и обвязанных веревками вещей, торчал мой высокий стульчик. Попробовали его вытащить, но на наши головы посыпались какие-то мелкие вещи. А стульчик так мне нужен. На него Маша всегда садит меня за стол так высоко и удобно. Иногда, когда я, гордая этой высотой, восседаю напыжившись на нем, в комнату входит Катька горничная и, став у порога, смотрит на меня ни на минуту не отводя глаз, насмешливо и в упор. Мне от этого становится неловко, я начинаю вертеться, а потом, обиженно оттопырив нижнюю губу, всхлипывать и жаловаться:

- Маша, Маша, она на меня смотрит!

- Ах, ты лупоглазая, что уставилась твоими паскудными глазенками на дитятю! Еще, сохрани Господи, сглазишь мне Лидончика. Убирайся отсюда, убирайся вон! - и Маша, стоя на одном месте, топает ногами, и грозит ей кулаком.

Маша очень любила меня. Мама мало занималась мною, а вырастила и избаловала меня Маша. Она шила мне из тряпок куклы с длинными волосами из прядей льна и разрисованными лицами. Я их любила больше чем покупные. Сказки, которые она мне рассказывала, мешались у нее как-то с действительностью.

- Подожди, Лидончик, подожди. Вот вырастешь ты красавица, приедет князь, привезет сундуки всякого добра. Выйдешь ты за него замуж, а я, в то время уже на другом свете буду Бога молить за тебя, - заканчивала Маша, всхлипывая и вытирая ладонью слезы.

А мне совсем не жалко ее: "на том другом свете может быть еще лучше чем на этом, а мне здесь с князем тоже не плохо будет", думала я.

Володя забавлялся иначе. Раз, когда мы бегали с ним в саду, он так раздразнил большого черного индюка, что тот напал на него, повалил на землю и стал клевать. В ужасе я бросилась домой, забилась в угол за диван и, дрожа всем телом, боялась произнести хоть малейший звук. Потом мне выговаривали, почему я ничего не сказала. От жалости к Володе, стыда и раскаяния, я горько и неутешно плакала. Удивительно, но и потом, всегда так бывало: я в минуту опасности убегала, а Володя оставался и за все отвечал. Было ли это потому, что он не успевал (он был немножко мешковат) или потому, что не боялся и хотел знать, что из этого всего получится; не знаю, вернее последнее.

Когда мы подросли, то стали бегать и дальше, к речке, к лесу, к кошарам, загороженным забором в три жерди. Там бегала летом масса лошадей. Некоторые из них были совсем в диком состоянии. Выждав, когда поблизости никого не было, мы с полными карманами сахару, подбирались к более спокойным и старым. В то время, как одна из них слюнявила своими бархатными губами мою ладонь, Володя ловил ее за гриву и тянул к забору. Подойдя, Володя взбирался на него, а оттуда, с моей помощью, на спину лошади. Вцепившись обеими руками в ее гриву, он колотил ногами о ее бока до тех пор, пока лошадь не начинала бежать. Надо мной он смеялся, так как я боялась проделывать то же самое.

Папа, большой любитель лошадей, привез нам через некоторое время из Москвы с выставки два детских седла. Володе мужское маленькое, а мне дамское. Седлал мою "Белоножку" наш главный кучер Юрко. Он сам подводил ее к крыльцу, проверял еще раз хорошо ли натянуты подпруги, подставлял мне руку, я становилась на нее ногой, а другую сразу же закидывала на седло, цепляясь ею за луки. Володя вскарабкивался всегда сам. Выехав и отдалившись от усадьбы, мы, несмотря на все запреты и угрозы, пускали лошадей во весь галоп, так что только ветер свистал в ушах да трепал гривы лошадей и мои, распустившиеся, волосы. Я часто перегоняла Володю, что доставляло мне большое удовольствие, так как во всем другом я не могла с ним сравняться. Мы жили, росли, часто играли вместе, но все у нас выходило как-то по-разному. Зато какая была радость, когда мама нашла под капустой мне сестренку, а то я почти всегда была одна. С дворовыми мне строго запрещали играть: они говорили нехорошие слова, а раз даже научили меня сказать маме неправду.

Однажды, после только что прошедшего над Ромейками дождя, мы с Володей, удрав от француженки и сняв сандальи, бегали по стекавшим ручейкам и лужам дороги, брызгая с наслаждением во все стороны водой.

- Удирай, удирай, скорее! - вдруг закричал Володя, - кто-то едет! - Нырнув в кусты и заглядывая из-под них, мы увидели четверик наших лошадей, запряженных по обыкновению в ряд, как в колеснице, Юрко высоко на козлах, а в экипаже какую-то даму в шляпке. Не знали мы тогда, что кончилось наше привольное детство.

Дама эта, Марья Ивановна, наша дальняя родственница была классной дамой в Мариинском училище. Все лето она подготовляла нас к экзаменам, а осенью забрала с собою меня в Мариинское, а Володю в мужскую гимназию, находившуюся в том же городе. После свободного простора Ромеек, Мариинское показалось мне чем-то чуждым, угнетающим.

Мариинское

Устланный камнями, квадратный двор окружен с трех сторон стенами огромного, построенного как каре здания. Длинные ряды окон смотрят со стен на этот двор. В нем, как в клетке, заключено много таких девочек как я. Они разговаривают, смеются, рассматривают пестрый узор ковровых цветов покрывающий круглую, большую клумбу посреди двора. Однако они не совсем похожи на меня. Девочки эти наверное городские, не из таких Ромеек, как наши. Они беленькие, уверенные в себе, не такие дикие как я, не стесняются, оглядывают друг друга критически.

"Хоть бы на меня не посмотрели" думаю я. У меня волосы растрепаны, туфли зашнурованы не в ту дырку, с платьем тоже, кажется, что-то не в порядке. Я не умею одеться без Маши. Сконфуженно я жмусь в стороне, пугливо оглядываясь, куда бы спрятаться.

- Ты чтож такая черная? - вдруг, откуда не возьмись, послышался надо мною голос девочки уже постарше.

- Неужели ты так загорела? - удивляется она, - уж не арабченок ли ты? С африканских джунглей, что ли приехала сюда?

Растерявшись, я чуть не плачу. К счастью звонок. Все заторопились по классам. В длинном коридоре множество дверей. Девочки разошлись. Я одна не знаю, где мой класс. Какая-то классная дама указала мне его и успокоила. После урока звонок, потом опять и опять. Целый день звонки за звонками. Все время разделено ими по часам, по минутам.

После уроков, перед обедом, прогулка в сад. Длинная аллея из прозрачных ясеней делит его пополам. Много дорожек, тенистых уголков, кустов сирени и жасмина. В конце сада оранжереи и фруктовые деревья. Сад и вся усадьба обнесена высокой каменной стеной с острым, битым стеклом на верхушке. Позднее я узнала что ничто из потустороннего мира через эту стену внутрь никогда не проникало.

Вечером ученицы в классах приготовляют уроки на следующий день. Уже спокойнее, звонков меньше. Последний на вечернюю молитву. В большой зале, с двумя рядами колон, полумрак. Освещенная тихим светом лампадки, выступает в углу большая икона Божьей Матери. Девочки стоят, выпрямившись, правильными рядами. Каждый класс образует отдельный прямоугольник. Впереди младшие, за ними старшие. Все хором поют: "Под Твою милость прибегаем"...

В спальне моя кровать почти в начале бесконечного ряда других. Зарывшись с головой под одеяло, носом в подушку, задыхаясь от слез, беззвучно шепчу: Маша! Маша! И так каждый вечер.

- И что это ты все плачешь? - спустя три-четыре вечера услышала я над собой, - не плачь, а то и я буду.

Наклонясь, около меня стояла девочка с соседней кровати.

- Домой хочу, - всхлипывала я.

- А где твой дом? - участливо спросила она.

- В Ромейках.

- Ну не плачь, завтра я тебе покажу что-то, когда пойдем гулять в сад.

Так началось знакомство с первою моею подругой Ксенией. Потом у меня их было много, но эта осталась навсегда самой близкой. И все же первое время я до того тосковала, что перестала есть, похудела и так кашляла, что в виде исключения, меня на три дня отпустили домой. Это совпало с каким-то праздником. В Ромейках я почувствовала себя, как рыба, долгое время задыхавшаяся на берегу и, наконец, попавшая опять в воду.

После этой передышки все в Мариинском показалось мне лучше. Обстановка была уже известна, девочки знакомы, и до Рождества было не далеко. Рождество, Пасху и три месяца летних каникул мы проводили в Ромейках. С каким нетерпением вычислялись недели, дни, часы, оставшиеся до этого времени. Наконец - РОСПУСК!!! - писалось огромными буквами на классной доске. Марья Ивановна усаживала меня и Володю (время нашего роспуска совпадало) в поезд, который без пересадки шел в Антоновку, нашу станцию.

Приезжали туда ранним утром. Выйдя из вагона, мы стремглав бежали к подъезду, где уже стояли у ступенек, с трудом сдерживаемые Юрком, наши лошади, нетерпеливо гребя копытами снег.

Юрко и Данило, его сын, закутывали нас в шубы. Володю в папину соболью шинель, меня в мамину, на черном пушистом меху. На ноги еще клали волчью полость. Края ее Данило старательно подворачивал, чтобы не поддувало. Выехав из окружающего станцию леса, мы с замирающим сердцем искали глазами уже оттуда, за десять верст, видневшиеся верхушки ромейских пирамидальных тополей.

- Юрко, что это мы так медленно едем? Нельзя ли поскорее? - спрашивала я, сгорая от нетерпения.

- Никак нельзя, барышня. Ночью снег выпал. Дорога еще непроезженна, вишь какие сугробы намело.

И действительно, окутанные облаками пара, лошади фыркают от попадающего им в ноздри снега и с трудом вытаскивают из него вязнущие выше колен ноги. Ближе к деревне, дорога более проезжена, а в ней и совсем гладкая. Полозья легко скользят, посвистывая, но быстро тоже не поедешь. То там, то сям скрипят ворота, и бабы, перекинув через плечи коромысла и ловко балансируя висячими на них ведрами, перебегают улицу. В деревне повеяло теплом и духом печного хлеба. У обледенелых колодцев топчутся в недоумении гуси, словно стараясь выдавить изо льда воду и обогреться в еще косых лучах, подымающегося солнца. Тявкают собаки, горланят петухи. Над крышами из труб вьется к небу тоненькими веревочками дым.

За деревней Сворыни надо переехать мост через речку, высокий, длинный и опасный. В нем много дыр от прогнивших бревен, а целые подымаются и опускаются, как клавиши у рояля. Лошади, проходя по мосту, испуганно перебирают ногами, жмутся друг к другу, косясь на неогороженные перилами края его. За мостом еще поле, потому уже наша роща, дуб на краю дороги и, наконец, приехали!

На крыльцо выбегают горничные, вытаскивают нас из саней и еще закутанных в шубы вносят в переднюю. Какое блаженство - мы дома! В передней тепло, уютно. Дверцы у печки стучат от жарко пылающего за ними огня. Маша моя со слезами радости:

- Лидончик мой, светик мой ясный! Выросла то как, выросла. Дождалась я тебя. Думала, не увижу больше. Все хворала.

В столовой папа и мама оглядывают нас с заботливой нежностью и, целуя, спрашивают:

- Ну как доехали, спали в поезде, не замерзли? Чаю, скорее чаю, согрейтесь.

На наших стульчиках Леля и Маруся наши сестренки, мы с Володей перешли уже на большие. Оглядываемся. Все по-прежнему, все так же. На столе кремовая скатерка, Машины булочки, самовар, мирно напевая, кипит попыхивая паром. На стене часы, они тикнув, задержатся перед тем как отбить время, словно задумавшись о прошлом и чего-то ожидая от наступающего. За стеклом буфета тот же пузатый графинчик, обставленный рюмочками, папин серебряный подстаканник, сахарница, - все на месте, все так, как будто вчера только мы вышли, отсюда.

После чая обегаем весь дом, наслаждаясь его видом, проверяя и там все ли так, как мы это помнили. Заглянули и в альбом в гостиной на столе. В нем папа рисует, в длинные зимние вечера наши портреты. Все как живые. Мама даже красивее, чем на самом деле. Ее большие серые глаза немного грустны. В них мерцает, прячась от посторонних, тихий, углубленный в себя и неразгаданный свет. Портрет Володи не особенно удался. Он выглядит насупленным, как бы о чем-то глубоко размышляет. А у меня глаза черные, как уголь, с белыми точками. От этого они кажутся блестящими. Очень похоже.

В папиной рабочей комнате стружки около столярного станка. Он опять что-то мастерит. Папа всегда выдумывает новые вещи, каких нигде нет. Так в прошлом году он сделал маслобойку. В ней масло сбивается скорее и легче, чем в обыкновенных. На письменном столе у папы по-прежнему листы бумаги заполненные рисунками и цифрами. Это проект картофелекопательной машины. Над ее изобретением он давно уже работает, но никак не может добиться желаемого результата. Там же на столе газета "Киевлянин" и целая кипа, за несколько лет, журнала "Сельский Хозяин". Папа его читает, стараясь пополнить пробел в его знаниях по агрономии.

Здесь я хочу рассказать поподробнее о моем отце.

Александр Рыбников

Он принадлежал к числу крупных помещиков. Довольно высокого роста, худощавый, с длинной бородою, с открытым, чистым лбом и с большими пивного цвета глазами, смотревшими с кротким доверием на окружающий мир, папа по внешнему виду походил на изображения библейских угодников со стен древних церквей.

По натуре же он был жизнерадостный, легкомысленный, любил веселую жизнь, людей. Своею особенною деликатностью, мягкостью и застенчиво-сдержанными манерами, он ясно отражал главную черту его характера - благородство. Папа был неделовой, хотя ни сам себе и никому другому он в этом признаться не хотел. Евреи называли его "наш батько", явно злоупотребляя его великодушием. В торговых делах с ними он, казалось, больше заботился об их выгоде, чем о своей. Часто, когда их выгода была слишком высокой, а его убыток пропорционально низок, он в утешение себе и в оправдание им говорил:

- Надо же и им что-то заработать. Они ведь с этого живут.

То же самое было и с мужиками. Подловит его где-либо, мужичок и начинает:

- Барин, я к тебе как к отцу родному, да боюсь и сказать.

- Ну, что там у тебя, голубчик, говори, - одобряет его папа.

- Не гневайся, заехал это я давеча в лес, да дровец малость нарубал, а лесники и поймали. Правляющий в суд хочет подать, - жалобно говорил мужик:

- Нехорошо брат, нехорошо. Ничего не могу сделать. Сам посуди, если каждый из вас будет ездить в лес да рубить сколько ему захочется, то от леса ничего не останется.

- Барин, больше не поеду. Ей Богу, не поеду, вишь детки малые, в хате нечем топить, плачут.

- Эх ты, незадачливый какой. Ну ладно, на этот раз прощу. Но смотри, чтобы больше этого не повторялось, а то плохо будет.

- Спасибо, отец родной, спасибо и провались я на этом месте, коли еще раз пойду.

- Ну хорошо, хорошо, - и папа, писал записку управляющему прекратить дело.

- Александр Рафаилович, что это вы делаете! - говорил прибегая управляющий, - мужик этот заведомый вор и пьяница. Дрова он-то завез не себе, а в кабак за водку, а вы поощряете. Лучше в дела с мужиками уж не вмешивайтесь, пожалуйста.

Но если папа что-то пообещал, то кончено. Своего слова он никогда не нарушит. Но зато, если мужик рассердит его дерзостью требования, или явным обманом, то папа, вспылив, без лишних слов с горящими гневом глазами, хватает его за шиворот и пинками выставляет вон за двери, приговаривая:

- Вон мерзавец, вон подлец! Чтоб твоего духу здесь больше не было!

После этого папа долго ходит, все ходит, кряхтит, ни на кого не смотрит. А мужики, почесывая затылки, говорят:

- Это уж какая планида на него найдет.

По образованию папа был математик. Но попал он на этот факультет, вероятно, по недоразумению, так как сухая математика не вязалась с его увлекающейся, артистическою натурою. Из университета он вынес не столько знаний по математике, сколько идей либеральных и вольнолюбивых. Не перенося мысли о каком-либо вмешательстве государственной власти в частную жизнь человека, он, несмотря на свой патриотизм, шутливо называл себя анархистом. За год до окончания он вышел из университета, женился по любви и навсегда засел в деревне.

Вдали от культурной жизни и людей, он сильно затосковал и даже начал попивать, но скоро бросил и увлекся идеей перестройки Ромеек на коммерческий лад.

Предприятия его часто принимали неожиданные обороты. Так показалось папе, что Ромейки подходящее место для рыбного хозяйства. По собственным чертежам и вычислениям, он соорудил целую серию прудов, соединенных плотинами, канавами, насыпями. На одном пруду даже поставил нам купальню. Купил мальков и рыбы - карпы королевские развелись и кишели в прудах. Мужики их потихоньку подлавливали но это делу не мешало. Нам они надоели до отвращения, а сбывать рыбу было некуда. В ближайших маленьких местечках потребителей было так мало, что отправка туда не оплачивалась. Единственным местом сбыта мог быть город Ковель, но лежал он в ста верстах от Ромеек, доставка туда требовалась систематическая, в большом количестве и по железной дороге. Это было сложно, дорого, а папино рыбное хозяйство до такого уровня и порядка еще не дошло. Дело откладывалось, пока одной зимой мороз хватил такой, что вся вода в сравнительно неглубоких прудах замерзла, а с нею и все карпы. Бедный наш папа, не имея опыта, не мог всего предвидеть.

Но не все дела так печально оканчивались. Одно время, папа целыми днями, до изнеможения ходил по полям и болотам с землемерною целью и инструментами. По выработанному им плану целой сети каналов в Ромейках была произведена осушка всех земель. Это весьма расширило пахотную площадь и высоко подняло стоимость имения.

Но больше всего и всю жизнь папа увлекался лошадьми. Он мечтал вывести какую-то свою, особенно быструю породу их. Одно время развел лошадей целые табуны, так что трудно было за всеми ими усмотреть. Часто молодые лошади были в диком состоянии, бегая целое лето в кошарах, а зимой стояли без проездок и пользы в конюшнях. Трудно верить до чего иногда доходило.

Жеребцы предназначенные нам для выездов, застаивались без тренировки в конюшнях целыми неделями. Запрягать их было трудным и рискованным предприятием. Особенно когда запрягался четверика в ряд. Каждая лошадь выводилась под уздцы двумя кучерами. Выйдя на двор после долгого заточения, жеребцы с пеной у рта дико поводили глазами, и подымаясь на дыбы, вырывались из рук. После долгих усилий, каким-то чудом, все четверо впрягались, но каждого все еще держало под уздцы двое человек. Бесстрашный Юрко влезал на козлы и по данному сигналу, люди отскакивали в сторону. Четверик, взвившись на дыбы, бросался вперед и бешено мчался пока не налетал на какой-нибудь столб, стенку, дерево. Дышло сломано, повозка перевернута, Юрко кубарем волочится по земле, не выпуская вожжей, стараясь удержать на них вырывающихся лошадей. Подбегают люди, хватают удержанных Юрком и ловят убежавших. Опять запрягают, и опять то же самое. Пробы эти продолжаются до тех пор, пока лошади выдохнутся и успокоятся. Тогда их впрягают в новый, еще не поломанный, экипаж и подают к крыльцу нам для выезда.

- Вот не умеют они обращаться с лошадьми. Лошадь - это благороднейшее животное на свете. Они, как дети. К ним надо подходить с лаской и любовью, а не штургать, - говорил при этом с досадой папа.

Он лично вытренировал своего любимца "Разбойника", родоначальника нескольких поколений "Разбойников".

Папа сам любил править лошадьми и иногда предлагал повезти нас покататься, особенно зимой на санях.

Когда разогнав лошадей во всю мочь, он, на слегка натянутых вожжах, въезжал в деревню, там уже знали.

- Барин едет!

Всеобщая паника. Вопит хор собак. Неистово кричат куры, хлопают крылья, летят перья. Дети жмутся к стенкам хат. Мужики качают головами, а папа, ничего не замечая, кричит:

- Смотрите, вы только посмотрите! Вот разошлись, вот идут! Эх, милые!... и мы летим, летим, летим. Борода папы развевается на обе стороны, мелькают хаты, комья снега, хвосты коней, визжат полозья, ветер бьет в лицо.

*****

Был 1905-ый год. В один осенний вечер мы с Володей, лежа около папы на диване, слушали, как он читал нам не сказки, а роман Сенкевича, "Огнем и Мечом".

- Барин, клуня горит! - крикнула появляясь горничная.

На дворе, когда мы выбежали, было видно как днем. Мне показалось, что горит флигель. Его широкие окна пылали отблеском огня, горевшей вдалеке клуни.

Сначала можно было подумать, что это был несчастный случай, но, когда начали гореть одна за другой скирды на полях, стало ясно, что эти пожары были делом рук мужиков.

Недели две спустя наш управляющий, сидя при зажженной лампе у окна, выплачивал рабочим деньги. Кто-то, спрятанный в их толпе, выстрелил в него из охотничьего ружья. К счастью, дробь рассыпалась, только слегка, царапнув его голову.

- И к чему все это идет? Что это будет? - тревожно говорил папа, как и все тогда в России.

Это было время, когда, как предвестники, по всей стране пробегали волны восстания.

*****

Первое время, каждый отъезд в Мариинское я переживала как настоящее горе. Несколько ночей перед этим я спала тревожно, часто просыпалась с испугом: "Может быть уже, не сейчас ли?" и плакала.

В день отъезда вставали до рассвета. Это действовало особенно удручающе. Я просыпалась раньше и лежа чутко прислушивалась к бою часов и к звукам пробуждающейся жизни в темном, погруженном в сон доме.

Сначала где-то стукнет дверь, потом все затихает. Вскоре в кухне послышится движение; Затем в столовой кто-то передвинет стул, зазвенит посуда, забренчит выдвигаемый из буфета ящик, и через несколько минут из спальни родителей донесется тихий говор. По моему телу пробежит дрожь, как от холода. Оно и холодно на дворе, почти слышится, как за окном трещит мороз. Спустя некоторое время, через мою комнату тихо пройдет папа. Милое лицо его освещено снизу дрожащими бликами свечи, которую он осторожно несет в закапанном стеарином подсвечнике. В столовой он что-то скажет горничной, наверное о лошадях, хотя распоряжения Юрку уже даны с вечера. Я лежу свернувшись калачом, как будто бы сплю или, как будто бы меня нет. В столовой становится шумней. Громко бурлит самовар и в мою комнату горничная вносит зажженную лампу.

- Вставайте, барышня, пора, чай готов.

С нами в Антоновку едет мама, чтобы усадить в поезд. На дворе так жутко и темно. Лампа, поставленная на окно в передней, освещает откинутую в санях полость, спину Юрка в кожухе, крупы лошадей, их завязанные узлами хвосты.

Папа, сойдя с крыльца, обходит вокруг сани, проверяя, хорошо ли мы уселись, поправляет полость на наших ногах и, отступив, говорит:

- Ну, с Богом, трогай, Юрко! - и вдогонку добавляет: - Смотри, осторожно на своринском мосту!

В вагоне я стою, тыкая носом в стекло окна и гляжу, не отрывая глаз, на маму. "Надо удержать ее в памяти" - думаю я, "надолго, навсегда, вот так как она стоит сейчас и рассеяно слушает, что-то ей говорящего, начальника станции". На платформе пусто, только ветер гонит редкие снежинки да рвет с плеч мамы длинное, пушистое боа. Третий звонок и мама, не шевелясь, начинает медленно отодвигаться назад. Еще раз мелькнул кончик ее боа, и снежинки быстрее закружились за окном.

*****

После возвращения с каникул, я первым делом, как и каждая ученица, должна была отправиться в бельевую. Там все переодевались во все казенное. Эта внешняя перемена всего нашего вида вполне соответствовала перемене внутренней, происходившей в нас благодаря коренному изменению всего образа нашей жизни.

Выдавалось нам все, начиная с форменного платья, пальто, шапочки, ботинок, белья, кончая носовыми платками, гребнем, зубной щеткой. Своего ничего не позволялось иметь. Наша казенная одежда была весьма необыкновенного фасона. Юбка форменного платья у пояса спереди была гладкая, а сзади собранная. Длиной она доходила почти до пола. Лиф с длинными узкими рукавами, плотно обтягивал стан. Стоячий воротничок, подходивший к самому подбородку, был туго накрахмален и немилосердно резал шею. Ботинки были почти мужского фасона с ушками и резинками по бокам. Над нашим, несоответствующим моде, видом подсмеивались. Но мы были горды и своею формою и своим училищем.

Надо отметить, что Мариинское училище было, почти единственно в своем роде среди других закрытых учебных заведений России. Основано оно было в Холме - главном городе области, хоть и находившейся в "Привисленском краю" (Польша), но населенном русскими. Целью Мариинского было насаждение и поддержание там русской культуры и быта. В этом направлении воспитывались девочки, будущие матери новых поколений.

Годы проведенные в старших классах Мариинского, кажутся мне самою счастливою порою моей жизни. Никогда потом не жилось так беззаботно, никогда не имелось таких близких и искренних подруг как там. А в рамках строгой дисциплины, порядка и организованного умственного труда ощущалось, хоть и бессознательно, большое удовлетворение.

Я начала хорошо учиться. Даже преподавательница немецкого языка была довольна мною; а она отличалась не только строгостью, но и требованием чисто немецкой аккуратности. Тетрадка немецкая должна была быть обернута в светло серую бумагу; на ней на ленточке приклеивалась промокательная, и не дай Бог, чтобы где-либо была клякса, или даже черточка или точка поставленная не на положенном месте. Вначале каждого урока наша преподавательница взойдет на кафедру, обведет класс испытующим взглядом и сразу же увидит, кто не выучил урока.

- А ну, фрейлен Рыбникова, коммен зи хир битте, - и начинает спрашивать не только заданный урок, но и слова и грамматику и все, от начала до конца.

В младших классах я так боялась этих вызовов к доске, что, как бы хорошо я не выучила урока, от страха на меня какое-то затемнение находило, и я ничего не могла ответить. Все эти трудности я в старших классах преодолела. Хромала только немного по математике. Но зато по русскому языку я вышла на первое место. По-моему, причиной этого было мое увлечение преподавателем этого предмета.

- Господа, послушайте, что я узнала от Марии Ивановны во время каникул. К нам назначен новый учитель русского языка. Он только что окончил университет и волнуется, как мы его примем. Подумайте! Как он будет бедный стесняться, один среди нас всех. Давайте поддержим его. Сделаем вид что он нам очень нравится. Все равно какой он там. Согласны? - говорила я, волнуясь, моим подругам в первый день, после возвращения с каникул.

- Конечно, конечно, - хором отвечали они, заразившись мои увлечением. - Встретим его приветливо, будем улыбаться, чтобы он понял, как мы хорошо к нему относимся. Он наверное, наверное, "душка".

- Да, я тоже так думаю. Вот интересно, - все больше увлекаясь, восклицала я.

Новый учитель оказался жгучий брюнет, довольно высокий и тонкий с большими черными глазами и не такой робкий, как мы себе его представляли. Глазами своими он очень гордился и кокетничал. Во время урока, вдруг ни с того, ни с сего прервет речь, станет в позу и, поглядывая на учениц, начинает не то, чтобы вращать глазами, а как-то странно заставляет глаза мелко, мелко дрожать, отчего они словно бы искрились. От этого мне всегда делалось неловко и стыдно за него, и я даже не могла смотреть; Мне почему-то вспоминались глаза наших ромейских жеребцов, когда их выводили под уздцы из конюшни. Несмотря на это, я упрямо продолжала внушать себе и другим, что он "душка", и что мне очень нравится.

- Лида, ты знаешь как все в Мариинском называют Ипполита Викторовича? - спросила меня Ксеня.

- Нет, не знаю, а как?

- "Карандашик", - ответила она.

- Что-о-о? - возмутилась я, - как тебе не стыдно повторять глупые прозвища. Забыла что ли, как мы обещали к нему относиться? А они пусть лучше на себя посмотрят: они-то какие красавицы!

Через месяц Ипполит Викторович задал нам классную письменную работу. Разбирали Карамзина: "О любви к Отечеству и Народной гордости". Я расписалась на десяти страницах.

Соразмерно с моим прогрессом в русском языке, прогрессировало и мое увлечение его преподавателем.

Часто у нас устраивались "музыкально-вокально-литературные" вечера. На них ученицы декламировали, пели, играли на рояле. Ставились отдельные сценки из Гоголя, Басни Крылова. Вечера эти обставлялись парадно.

Ученицы, переодевшись в новые форменные платья, в белоснежные переднички и пелеринки, выстраивались, (как и всегда при входе в столовую или залу), парами вдоль всего коридора. Классные дамы внимательно оглядывали: блестят ли ботинки, чисты ли уши и ногти, гладко ли причесаны волосы. Никаких завивок, взбитых причесок и бантиков не позволялось.

После проверки входили парами в ярко освещенный зал. Он и сцена, устроенная в конце его, были украшены пальмами, олеандрами, и цветами из оранжерей. Через всю залу протягивался широкий ковер. В передних рядах сидели почетные гости. Им подносились в разрисованных обложках программы. Многие из них рисовала я, так как была одна из лучших по рисованию. Наиболее старательно нарисованную я, перевязав ее широкою лентою, подготовляла украдкою Ипполиту Викторовичу.

Чувствуя себя смелее, в парадном виде, и с запрещенным бантиком в волосах я, подавляя робость, поджидала своего кумира у входа в зал. При его появлении вытягивала, спрятанную под пелеринкою, программу, и молча подносила ему, приседая в глубоком реверансе.

- Как хорошо нарисована, и особенно красивы глаза у этой головки. Они будут всегда мне напоминать другие, - сказал однажды, лукаво улыбаясь, напрасно стараясь заглянуть в мои, прикрытые опущенными ресницами, глаза.

Этого было достаточно, чтобы придать моему "обожанию" еще более сильные и уверенные формы.

Вечерами в кровати, я, сгорая от стыда, воображала себя с ним в разных романтических сценах, похожих на вычитанные в романах. "Вот я иду легкой походкой, как Наташа Ростова, по дорожке сада. С обеих сторон ее благоухает сирень. Ночь, луна, соловей - все как полагается. За моими плечами развевается, как крылья, небрежно накинутый газовый шарф. Быстро мелькая, я то исчезаю в тени кустов, то выступаю в промежутках между ними, как видение, облитая лунным светом. И вдруг - Ах! - на перекрестке дорожек сталкиваюсь со всей силы с "ним" и прямо попадаю в его объятия...

"Пустите", шепчу. А сама совсем не хочу, чтоб он отпустил меня. Он и не пускает, а притягивает ближе к себе и я чувствую его губы на моих... Задыхаясь от блаженства, открываю глаза. В длинной, полутемной спальне - тишина. Только под потолком светится, затемненная абажуром, ночная лампа. Подруги мои давно и спокойно спят. "Боже мой! если бы они знали, как я развратна - думаю я, - но нет, никогда и никто на свете этого не узнают".

Успокоенная, я поворачиваюсь на другой бок и, мечтательно улыбаясь, засыпаю. На другой день не смею поднять глаза на "него", наконец решившись, думаю: "нет, не такой, как я воображала, а все же душка!"

Самым интересным днем в году был престольный праздник нашей Варваринской церкви, 4-го декабря. Я особенно любила вечернюю службу в церкви. Свечи горели не только у икон, но и на карнизе под куполом, вокруг все церкви.

Священник просто и проникновенно читает молитвы. В ответ ему церковь наполняется пением, скрытого вверху за балюстрадой, хора. Торжественно и дивно звучит, то подымаясь вверх к небесам, то опускаясь вниз к земле, "Отче Наш" Архангельского. Служба долгая. Под конец чувствуется усталость. Хор также, словно утомившись, поет все тише и тише: "Свете тихий, Святые Славы"... Свечи догорают и чувство мира, спокойствия и дремоты предстоящей ночи охватывает всех.

Утром архиерейская служба. Совсем иная - величавая, символическая.

Днем большой обед. Гусь жаренный, конфеты, мороженое. Вечером бал для старших классов. Сколько волнения, беспокойства.

- Ксеня, завяжи мне сзади бант от передника.

- Шура, у тебя есть пудра? Я тебе дам духов. Подержи два пальца, я завяжу на них бантик.

- Да зачем он тебе, ведь нельзя же.

- А я спрячу под пелеринку, а после осмотра приколю.

Входим парами в зал. Вдоль стен стулья. Все рассаживаются, а мы с Шурой не хотим. Стали у колонны и дальше ни шагу.

- Что вы стоите, идемте, сядем, вот прилипли к колонне, - тянут нас подруги.

- Не пойдем, - шепчем мы.

- Почему же, что будете здесь стоять так?

- Да, лучше будем стоять, чем там сидеть под стенкой, как на выставке.

Между тем военный оркестр уже играл штраусовский вальс, и молодые люди стали подходить и приглашать. Неожиданно, я увидела молодого человека, который решительными шагами направлялся в нашу сторону. "Не может быть, чтоб это он ко мне", испуганно подумала я. Шура красивее, у нее нос ровный, а у меня курносый... Ах!... Он поклонился мне и ждет.

Шура подтолкнула меня сзади, и вот я закружилась с ним по скользкому паркету. Первый раз в жизни мужская рука обхватывала мою талию, а другая сжимала мою.

- Вы первый раз на балу, в каком вы классе? - спрашивает он.

Мое же внимание было сосредоточено на одном: чтобы как-нибудь по неосторожности или по другому чему-то, он не притянул бы к себе поближе. Ученицы старших классов нас предупреждали, что на прошлом балу один так прижал к себе Тамару, нашу красавицу, что она чуть не расплакалась и, хотя не была виновата, но после этого многие в Мариинском ее долгое время "презирали".

Вальс кончился и мой кавалер отвел меня на место и, поклонившись, ушел. Взволнованная, я схватила Шуру за руку и потащила ее вон из залы.

- Ах, Шурочка, если бы ты знала, как я стеснялась, как я стеснялась: в голове кружилось и все кругом крутилось, почему не знаю. Он... Он... Что он обо мне подумал, только он больше наверное меня не пригласит... Идем лучше, идем отсюда.

- Да идем, я тоже не хочу здесь больше оставаться, - обиженно согласилась со мной Шура, - пойдем лучше в буфетную. Там по крайней мере есть бутерброды, пирожные и мороженое есть.

Для успокоения и утешения мы, проглотив несколько пирожных, уселись с ней на диванчике в одном из классов, превращенных в гостиные.

- А ты танцевала? - спросила я.

- Нет. Кругом подходили, приглашали, а я и глаза боялась поднять. Думала, если посмотрю, то кавалер подумает, что я напрашиваюсь и умираю от желания танцевать с ним. У меня тоже свое самолюбие есть, как по-твоему?

- Лида, Шура, куда вы исчезли? - сказала, входя Ксеня. - Вас там кавалеры спрашивают, идем в зал.

- Не пойдем. Сидеть там под стенкою, как куклы в лавке... Нет! Если кто хочет, то может и сюда прийти. Вот и все, - заявили мы.

Это было так убедительно, что Ксеня и другие присоединились к нам. Никто из нашей компании в залу под стенку не ходил, а кавалеры должны были нас отыскивать в гостиных.

Последняя весна в Мариинском. Хотя она и в полном расцвете, но для нас мучительная, и мы ее не замечаем: экзамены на аттестат зрелости.

Все мы, выпускные, поодиночке рассеяны по самым укромным уголкам: в нишах окон, в глухих, отдаленных коридорах, в густой траве сада. Каждая, напрягая все силы, старается в три-четыре дня, данные на подготовку к каждому предмету, повторить весь его курс. Девочки других классов, глядя на нас с уважением и сочувствием, шепчут "выпускные".

В зале с наглухо закрытыми окнами, расставлены далеко одна от другой скамейки. В конце залы стол, покрытый зеленым сукном. За ним целый синедрион учителей во главе с начальницей похожей, как мне казалось, на Екатерину Великую.

После письменных экзаменов скамейки убираются и от этого тишина пустой залы становится еще более гнетущей и торжественной.

Когда, подавляя волнение, я шествовала через всю длину пустой залы, направляясь к зеленому столу, кто-то открыл окно.

Победоносно, радостно ворвался в зал громкий шум весны и я, нехотя глубоко вдохнула свежую, живительную струю воздуха, и почему-то сразу подумала: "Сейчас провалюсь, алгебра - мой самый слабый предмет"... И действительно, напрасно я стараюсь удержать, куда-то улетающие мысли. В голове, пусто, как метлой вымело. Испуганно молчу.

- Рыбникова, что с вами? - вспомните, ведь я еще вчера объяснял вам эту формулу, - прозвучал, словно издалека, голос Ипполита Викторовича.

- Ах, да, помню! - начинаю выводить формулу: - ...равняется, корень квадратный.

"Странно", мелькает вдруг мысль, как это "он" мог угадать, что я именно этот билет вытяну. Вчера вечером неожиданно зашел к нам в класс и объяснил эту формулу... продолжаю... - равняется - x в... "а, дальше что? И что это все значит?" Останавливаюсь, тупо глядя на доску, как бы в первый раз увидела и подумала о значении всех этих знаков и цифр.

- Да, ведь, вы уже столько раз это делали и знали, подумайте, - говорит учитель математики. Все сочувственно стараются навести меня на мысль, даже подсказывают, но от этого я еще больше теряюсь. Бездумно, безнадежно стою я у доски, кроша дрожащими пальцами мел, опадающий мелкими кусочками на паркетный пол.

Потом, при торжественном вручении аттестата мне сказали:

- Ваше сочинение по русскому языку было очень хорошо написано. Мы отослали его, как образцовое, в округ. Если бы не ваш провал по устной алгебре, то вы, окончили бы по крайней мере с серебряной медалью. Нам очень жаль.

А мне было все равно. Печально думала я, что никогда больше не увижу Ипполита Викторовича. Уезжая, одна из последних, я с болью в сердце оглянулась на знакомые ряды окон, за которыми прошли первые и лучшие годы моей юности.

Глава 2

Ромейки - наши Ромейки!

- Ну что, "juz skonczila", - приветливо и радостно встретил меня мой милый папа.

В словах "juz skonczila" была ласковая ирония. Эту фразу папа услышал раз от одного польского пана, дочь которого, окончив школу, сидела ничего не делая дома, в ожидании женихов. Папа часто, говоря о девицах, с добродушной улыбкой вспоминал эти слова.

Несмотря на то, что семья наша была большая, я, как и всегда, стала проводить большую часть времени одна. Маша в мое отсутствие умерла, Леля и Маруся, хотя и перешли уже в средние классы Мариинского, но будучи моложе меня, держались вместе.

Володя как-то отошел от меня, и понятно: у него было гораздо больше общего с нашими двумя кузенами, часто гостившими в Ромейках летом. Все трое были в последних классах гимназии и гордились пробивающимся на верхних губах пушком. Ко мне относились с нисходительным пренебрежением, порою подразнивали придираясь

У меня же были свои чисто интимного характера неприятности. В Мариинском я привыкла и почти срослась с нашим строгим форменным платьем, в котором вся фигура была скрыта. В летних же легких платьях, как мне казалось коротеньких с такими же рукавчиками и с большим декольте, я чувствовала себя полураздетой и очень конфузилась.

-Леля, посмотри, пожалуйста, ничего не видно в разрезе моего декольте? - спрашивала я свою сестренку смущенно.

- Нет, ничего не видно, - отвечала она.

- Ну хорошо, а как наклонюсь?

- Да нет же, тоже ничего не видно.

"Все равно шея, руки, ноги - все голое и платье так сшито, что тело обрисовывается. А хуже всего эти противные мальчишки (кузены), все замечают. Терпеть их не могу" - думала я, чуть не плача и сутулясь.

По старой памяти Володя иногда предлагал мне какое-либо развлечение.

- Лида, не хочешь ли поехать с нами на вечерний лет диких уток в Островище? Одевайся только плотнее, а то комары съедят. Их там тучи! Отгонять нельзя, а то уток разгонишь. Ну собирайся скорее. И так уже поздно.

В Островище меня оставили на берегу большого, расположенного в лесу болота. Кузены ушли куда-то дальше, а Володя залез в ближайшие кусты, чуть не по пояс в воду и замер с ружьем наготове. Все затихло кругом - травка не шелохнет. Над болотом, вытянув длинные шеи, стали часто пролетать стаи диких уток. То там, то сям слышались всплески воды, когда они с разгону на нее опускались. Порой, как бы испугавшись, захлопав крыльями и возмутив воду, они срывались вверх.

Володя бил в лет почти без промаху. Возьмет на мушку, ведет, ведет... Трах!... тах!... тах! - раскатисто отзовется выстрел в лесу. В первую минуту кажется, что не попал. Утки летят дальше. Но вот у одной брюшко обернулось белым и в следующий момент она камнем падает вниз.

Солнце село за ольховый лес, что на краю болота, но темнеющему небу, уже в одиночку, проносились запоздавшие утки.

- Ну что, не правда ли интересно, - сказал Володя, вылезая из кустов и промокшим платком, вытирая грязь и капельки крови, выступившие на его лице и шее от укусов комаров.

- Очень, - соглашалась я, чтобы его не разочаровывать.

Другим удовольствием Володи и кузенов, мне уже совершенно непонятным, было ездить с кучерами и парубками купать на речку лошадей. Соберутся целым отрядом, верхом на лошадях, и едут с пением военных казацких песен:

"Ей ну-те хлопцы,

Славны молодцы,

Чего смутны, не веселы,

Чи в вашей чаре нема горилки,

Чи пива-меду не стало"...

"Вот же смешные мальчишки, и как им не стыдно. Словно дети в игру забавляются", удивлялась я.

Маме тоже было не до меня. Она очень уставала, занятая младшими детьми.

- Лида, и что это такое? - испуганно глядя на меня, спрашивала мама, - вот уже несколько раз мне снится все один и тот же сон: мужики, все мужики. Огромные, страшные их толпы, куда-то бегут, кричат, плачут - с топорами, вилами, косами - не на меня; а все равно, это так жутко, так страшно. А на другой стороне речки стоят обугленные, как после пожара, хаты. Деревья тоже обгорелые; они как вилы торчат к небу. Все черное, - и заборы, и ворота и земля и даже травы, все, все превратилось в уголь.

*****

Я очень любила Ромейки: скромную, незаметную красоту их нежной и грустной природы. Любила бродить по знакомым местам. На мостик, у которого разросшиеся вербы прячут под своими ветвями тихий ручеек. К плетущейся робко между травой и кустам речушке, где на берегу раскинулись широкие дубы, к заснувшему в конце сада пруду, покрытому скользко-блестящими листьями желтых кувшинок.

Там вечерами начинались хоры лягушек. Сначала послышится их неуверенный скрежет, как проба скрипок перед началом концерта. Им сразу же ответят с небольшого прудика, что за домом. Потом дружно и звонко откликнутся от речки, и вскоре со всех сторон, ближних и дальних, зазвучат их миллиардные хоры, отзываясь чуть слышно, как нежное эхо, из далеких, далеких пространств. И кажется что не лягушки, а вся окрестность, весь воздух поет, звенит, перекликается, то расходясь, то сливаясь в одну общую, взывающую к Богу, молитву. Розовый вечер, как бы их слушая, тихо угасает и только отяжелевшие от росы, ветки белой акации отвечают им своим благоуханием.

Ромейки, наши Ромейки! Кто поймет вас как мы, кто полюбит как мы. Нигде небо не так близко, нигде не обнимет оно так любовно землю, как там. Нигде солнце не греет и не светит так ласково.

Но не все любили Ромейки. Вера, дочь нашего управляющего Неревича, ненавидела их. Это было до некоторой степени понятно.

В семье Неревича было восемь человек детей. Трем сыновьям он дал среднее образование, а его пяти дочерям только низшее. Одна Вера, самая старшая, была года четыре в каком-то пансионе и очень гордилась полученным там образованием. После того как она стала "juz skonczila", жизнь ее в Ромейках свелась к неустанному уходу за детьми и помощи матери по хозяйству. Хозяйство у них было большое, прислуга только одна, и Вера, работая, не заметила как прошли первые годы ее молодости. За все это время она не встретила ни одного молодого человека, который мог бы быть подходящим ей женихом. Семья Неревича никогда и никуда не выезжала и к ним никто не приезжал. Вере было уже под тридцать лет и, чувствуя себя глубоко несчастной, она во всем обвиняла Ромейки.

- И есть ли где на свете такая дыра, такая глушь, такое застоялое болото, как Ромейки и не с горя же они и мор никакой на них не найдет! Боже! Хоть провалились бы они сквозь землю!... - в отчаянии и слезах говорила Вера.

Несмотря на разницу в образовании и в положении материальном и социальном, семью Неревича связывала с нами долголетняя и искренняя дружба. Жили они во флигеле, точной, но уменьшенной, копии нашего большого дома, и вблизи от него.

Жена Неревича Александра Степановна - "управляющая" - как мы ее называли, - маленькая, кругленькая, с выпуклым, как в беременности, животом, с вздернутым кончиком носа и бородавкой около него, была нрава веселого, на язык бойкая, но добродушная и очень откровенная женщина. Замечательная хозяйка, она держала свое хозяйство и дом в порядке и чистоте, а семью и мужа в повиновении и дисциплине.

- Сымусь мой, - простодушно сообщала она нам, - такой хитрый, такой врун и пройдоха, что его в ступе толкачом не поймаешь, как вьюн выкрутится!

Иногда, когда ее мужу случалось заглядеться на какую-либо деревенскую красавицу, она, вооружившись этим толкачом или же кочергой, гонялась за ним, чтобы поучить.

- Я ему покажу, я его научу как за девками шляться! - звонко доносилось из открытых дверей из дома, из которого только что выскочил, как ошпаренный, наш управляющий, направляясь не прямо по дорожке мимо нашего дома, как всегда, а ныряя, и прячась за кустами в сад.

Управляющий наш Семен Гаврилович был среднего роста с окладистой русой бородой и хитро смеющимися глазами. Он всегда старался смотреть прямо на собеседника, но глаза его не слушались и скользили, прячась по сторонам, как бы говоря - "ты нам рассказывай, рассказывай, что хочешь, а мы свое дело знаем и свой интерес блюдем. Нас не проведешь, и мы отлично видим, что за твоими словами скрывается".

Поступил он на службу к папе скоро после того, как мы переехали в Ромейки. Образования он был небольшого: четырехклассная средняя школа. Сельское хозяйство он знал мало и папа сам учил его. Каждый вечер систематически управляющий приходил к нам, садился против папы и, наклонив на бок голову и попивая чай, почтительно слушал указания и распоряжения папы.

Составлялся план работы на следующий день, обсуждались текущие ромейские дела, потом переходили на новости и газеты, на политические и посторонние темы. Не было случая, чтобы Неревич пропустил хоть бы один вечер. К папе он относился с большим уважением и был искренно предан не только ему, но и всей нашей семье. Обязанности свои он исполнял добросовестно и вообще был не глупый и деловой человек. С течением времени папа постепенно передал ему почти все дела. А дел было не мало особенно с мужиками, так как интересы имения постоянно сталкивались с интересами крестьян.

Одной из самых главных причин этих столкновений с крестьянами была "чересполосица", то есть земли имения чередовались с землей крестьян. Их поляны находились среди помещичьего леса. И везде по границам мужики каждый год систематически запахивали дальше, вырубая понемногу деревья, так что поляны их разрастались, иногда вдвое, против их первоначальных размеров.

Второю тоже очень неприятною причиною столкновений служили так называемые "сервитуты". Это было право пастьбы крестьянского скота на некоторых участках помещичьей земли. Понятно что мужики не довольствовались этим и загоняли их скот на недозволенные участки, порою на сенокосы, на посадки в лесу, чем приносили много вреда. Со всем этим, а также с порубками и кражами в лесу, приходилось постоянно бороться, подавая на крестьян в суд. А суды были в то время очень либерального направления.

- Знаете, Семен Гаврилович, что мне сказали сегодня на суде, - рассказывал, однажды вернувшись оттуда, папа. - "Вы, - говорят - богатый помещик. У вас тысячи дубов этих, а вы подаете на бедного мужичка в суд за то, что он срубил у вас одно дерево. Как вам не совестно".

- А? Что вы на это скажете!... Они думают, для меня это большое удовольствие судиться, а мне больше, чем этому мужику неприятно.

- Удивительно, - говорил управляющий, - они же люди ученые, должны понимать, что мужиков-то тоже тысячи, не обороняйся, то со всех деревень съедутся, в одну неделю лес разнесут...

- Вот видите, видите, это же само собой понятно и объяснять нечего. Вообще терпеть не могу оправдываться, защищаться, будто бы я что-то несправедливое, плохое, делаю, - говорил волнуясь папа.

- Вас послушавши, то выходит, что там не мужиков-воров судят, а вас Александр Рафаилович, - вы эдак с вашей деликатностью далеко не уйдете, - покачивая участливо головой, говорил Неревич.

- Не знаю, не знаю, что эти чиновники-бюрократы хотят от нас помещиков. Сидят у себя в кабинетах и, не имея никакого представления о положении вещей на местах, выдумывают всякие постановления и правила, неприменимые к жизни. По моему, так жизнь сама по мере надобностей вырабатывает их. Надо только дать ей свободно и естественно развиться, и она найдет, как река, самые верные и лучшие пути. А они только и делают, что загораживают и направляют эту реку жизни в обратную ей невозможную сторону. Я такой же служащий в имении, как они в их учреждениях. Имение - это фабрика продуктов питания и моя прямая обязанность, мой долг, смотреть, чтобы дело шло и развивалось, а не уничтожать его, - с чувством обиды заканчивал папа.

- Вы их, Александр Рафаилович, не переделаете. А в суд давайте-ка я в следующий раз поеду. Авось у меня лучше пойдет, - предложил управляющий.

- Пожалуйста, я рад буду избавиться от всего этого, - согласился папа.

Хотя и управляющий тоже иногда проигрывал, но у него дела в суде пошли все же лучше. Папа же с тех пор никогда больше туда не ездил.

*****

Мужики ромейские были отсталые, большей частью неграмотные. Как и везде, среди них были богатые, были и бедные. Своего, можно сказать, древнего уклада жизни и обычаев ромейцы не меняли. "Як деды и батьки мои жили и робили, так и я буду" - это было их нерушимым правилом. Мораль была очень строгая. Женились они рано, редко по своему выбору, а по воле родителей. Вот пример: в один год, скоро после пасхи исчез наш ночной сторож Антон, приходивший на службу из деревни.

Парень был он красивый, высокий, широкоплечий, чернобровый.

- Где это ты пропадал, Антон, и что с тобой такое, спросила его мама, когда недели через две-три, он опять появился, похудевший, сгорбленный.

- Ах, барыня, загубили меня мои батьки, совсем загубили. Оженили с девкою с чужого села. Недаром не хотели наперед сказать з якою. Первый раз забачил ее в церкви под венцом. Такая гидкая, такая гидкая, что тошно глядеть на нее: морда рябая от оспы, рот скривленный, очи заплющенны. Противно было и спать идти с нею. Утек! Але что ж, походил, походил, да и вернулся. Тут и хата моя, и хозяйство и волы - як оставишь? Не мыкаться же век по белу свету самому, - опустив низко голову и покорясь судьбе, говорил Антон.

Женили же его на ней потому, что была она хорошая работница, хозяйка и из богатой семьи.

По укладу жизни ромейцев, вся ее тяжесть падала, главным образом, на женщину. Помимо обязанностей жены, матери, хозяйки дома, она должна была смотреть за домашними животными, птицами, садить огород, работать почти наравне с мужем в поле, а в довершение всего, собственноручно одевать семью.

Целую зиму задолго до рассвета, когда по деревне перекликались первые петухи, из всех окошек падал на запорошенную снегом улицу колеблющийся свет в горящих в хатах лучин. При их неверном свете жужжали веретена и хозяйки пряли нескончаемые нити из ими же заготовленного льна и овечьей шерсти. Под весну, в Великом Посту, они ткали на примитивных станках полотна. Потом шили рубашки, причем в женских богато вышивали рукава, а в мужских воротники и манжеты. В каждой семье были большие запасы этих рубах, часто переходивших их поколения в поколение.

Вся самодельная одежда наших мужиков была нигде невиданного фасона. Свитки из белого или серого сукна, украшались по швам красной тесьмой и перевязывались красным кушаком. Зимою большинство ходило в кожухах и сапогах, а летом в лаптях. Бабы носили на головах сложные сооружения вроде чалмы. Показаться бабе с непокрытой головой было несмываемым позором.

Каждый год для рабочих из села и дворовых у нас устраивались дожинки. Вечером того дня, когда с полей снимали последние рожь и пшеницу, перед крыльцом нашего дома устанавливались столы с закусками: солеными огурцами, холодным мясом, салом, творогом, хлебом. С винокурного завода привозили две огромные бочки неочищенного, пахнущего сивухою девяностоградусного спирта и помещали их у конца стола.

С крыльца нашего дома можно было видеть как приближались из далека к усадьбе в розовой пыли, поднятой топотом многочисленных ног, большая толпа рабочих. Впереди, потупя глаза, шла в венке из колосьев ржи, пшеницы и полевых цветов самая красивая и успешная в работе девка.

- "Ой, дожинки паноньку, дожинки,

Дай же нам и паноньку горилки.

Мы дожали твоего житонька в Божий час,

А теперо, паноньку, частуй нас"...

- звонко и протяжно разносилась по полям эта песня, составленная Ромейками специально для дожинок.

Мы с папой и управляющими выходили на крыльцо их встречать. Папа снимал с головы девицы венок, смущенно целовал ее в лоб, давал золотую пятирублевку, благодарил всех за работу и уносил венок в дом. Неревич стоя у бочек, начинал наливать в стаканы спирт и подавать их подходящим рабочим. Притворно морщась и покрякивая, они тут же опорожняли их. Закусив у столов, опять подходили, и опять - сколько кто мог и хотел.

Некоторые женщины, смеясь и стыдливо прикрывая рот рукавами рубашек, тоже подходили.

Начинала играть музыка: со всей силы колотили в барабан и две скрипки, визжа и скрипя, следовали ему. Подвыпив, начинали танцевать... Бабы и девки бегали парами в круг, напевая и подпрыгивая в такт музыке и также в такт подпрыгивали и хлюпали под рубашками их, ничем не стянутые, груди.

После них на расчищенном кругу танцевали в присядку казачка более ловкие парни. Становилось весело, слышался смех и визг баб. А так как русскому человеку, подвыпивши, хочется развернуться и показать свою силушку и волюшку, то в ход часто пускались кулаки. Такими кулачными угощениями некоторые парни иногда заканчивали дожинки.

Обыкновенно, посмотрев немного, как все из нас, я уходила на другую сторону дома и, сев на ступеньки веранды, смотрела с грустью на потухавшее за дальним лесом небо.

Мимо пробежала, раскрасневшись, Настка горничная. Увидев меня, заколебавшись вернулась.

- Барышня, что я вам скажу. Только никому не говорите. Боже сохрани, а то, как паныч узнает, поколотит меня.

- Что такое? - с любопытством спросила я.

- Я бачила, на собственные очи бачила. Вот теперечко! Як панычи Володя и Андрюша тискали и целовали за ганком Одарку (девку принесшую венок), она бесстыжая, только смеется.

- Что ты врешь, Настка, подвыпила там на дожинках, так тебе и померещилось, - сказала я.

- До что вы, барышня, я подвыпила! Один только килишек, чуть пригубила. Не хочете, не верьте. Але ж я, ей Богу, правду говорю, - твердила убегая Настка.

"Вот тебе раз", удивлялась я, "хороши же, хороши! Все-таки, такого я никак не ожидала, и это Володя, Володя! Так вот какие у них секреты".

*****

Скоро, однако, у меня с Верой и Анютой, ее младшей сестрой, тоже завелись секреты.

Мы втроем часто вечерами ходили гулять, стараясь удрать от осаждавших нас младших братьев и сестер. От Лели только никак нельзя было отделаться, выскочит всегда в последний момент откуда-то и прицепится хвостиком сзади.

Чаще всего мы ходили по большой дороге. Была какая-то затаенная надежда, а вдруг кто-то проедет, кого-то увидим, а может и "он", этот таинственный, суженный "он" прискачет, Бог весть откуда взявшись на вороном коне... Но, увы никогда и никого мы не встречали.

А вместо "него", мимо проползет, разве какая-либо телега с дремлющим или спящим на дне ее мужиком, которую, еле-еле передвигая ногами, тащит пара, запряженных в ярмо волов. Они точно колеблются в недоумении: стоит ли им сделать следующий шаг, или лучше вообще остановиться. Но, очевидно, решив, что назойливые мухи, липнувшие около глаз и у хвоста, не дадут им покоя, продолжают медленно продвигаться вперед, слегка покачивая своими изогнутыми рогами.

Чтобы выбраться из поднятой ими пыли, мы быстро минуем их; и опять пустая дорога, по сторонам ее канавы поросшие травой и мелким кустарником, за ними поля, то темно зеленого картофеля, то ржи или пшеницы, то белые, жужжащие пчелами, поля гречихи. Вперемешку с ними небольшие перелески, а в отдалении купола деревьев и тополя нашей ромейской усадьбы.

Однажды, когда при закате солнца мы вышли из опушки леса, куда всегда заходили, в том месте, где дорога подходила к речке, мы услышали с противоположного ее берега какие-то возгласы и кто-то махал нам платками.

- Что это такое, кто это может быть? Ах, Боже мой, это какие-то молодые люди. Что делать? Бежать... Куда? Вперед, назад? Да не бойтесь они далеко за речкой, нас не догонят! - В смятении от такого небывалого происшествия, перебрасывались мы догадками и опасениями.

- Анюта, не смотри, не смотри в ту сторону... А то они подумают, что мы... - начала я.

- Я обернусь, как бы к тебе, и посмотрю, - прервала Вера.

- Их там трое, - продолжала она шепотом, хотя шепота совсем и не нужно было, - два гимназиста, а один в голубой студенческой рубашке! Они что-то хотят нам сказать.

- Может какие проезжие, завтра их здесь уже наверное не будет, - сказала, подавляя вздох, Анюта.

- Да нет, проезжие были бы здесь на дороге, а не на той стороне. Идем себе спокойно. Не обращайте внимания, - сказала я, продолжая идти.

Гордо, как гусыни, устремив глаза на заходящее за Ромейками солнце, мы, словно не замечая их и не слыша, прошли мимо.

Весь следующий день мы были как в лихорадке: бегали, таинственно перешептывались, строили планы и предположения, а вечером, точно в то же самое время были там же и с большой радостью увидели, что наши незнакомцы поджидали нас и опять махали платками и что-то кричали.

Как и вчера мы важно, не обращая на них внимания, проследовали мимо. Так продолжалось несколько вечеров. Мы выряжались в малороссийские костюмы с лентами, бусами и, красуясь, проходили мимо, ничем не отвечая на приветствия и призывы молодых людей.

- Извините, пожалуйста, что мы позволили себе вступить на вашу территорию, - услышали мы голос, появившегося из-за кустов студента, когда вошли на опушку леса.

Самоуверенность, с которой он выступил, объяснялась его весьма привлекательной наружностью. Поглядывая на нас с нескрываемым любопытством, он продолжал:

- Мы так много раз уже виделись, что, право, пора нам и познакомиться. Это вот мои кузены, - представил нам он гимназистов, которые по сравнению с ним, показались нам серыми и мало интересными.

- Я гощу у них. Отец их взял в аренду Спорыни (небольшое имение по ту сторону речки). Целый месяц мы здесь и не встретили ни одной живой души. Скука невообразимая! - закончил он в свое оправдание.

Мы вполне с этим согласились и, чтобы скуку прогнать, стали встречаться с ними каждый вечер. Это внесло столько разнообразия, интереса и веселия в нашу жизнь, что как бы живою водою нас вспрыснуло. Вера и та бегала, смеялась, пела. Некоторое время мы хранили наши свидания в тайне, что казалось нам, хоть и запретным, но и чем то более интересным. Конечно, скоро у нас дома узнали об этом нашем знакомстве и предложили пригласить наших кавалеров в Ромейки.

Первый раз в Ромейках собралось много шумной, веселой молодежи. Мы играли в крокет, бегали в горелки, и ездили за грибами. Студент, к разочарованию бедной Веры, пробовал ухаживать за мной. Но я своею застенчивостью отстраняла все его попытки к какому-то сближению. Только раза два согласилась поехать с ним покататься верхом.

Незаметно подошла осень. Улетели журавли, разъехалась молодежь. Над поредевшим садом потянулись низкие тучи. На дороге, взбухшей от грязи, лужи и прорезы колес наполнились тяжелой, как свинец, водой. Под ним все серо, все мокро, все гниет. Никуда не выйти, никуда носа не показать. Тоска. Я ведь "juz skonczila". Детвора дерется, пристает ко мне. Мама сердится.

Папа уехал в Киев по делам. Наконец вернулся. К чаю вышел помолодевший, освеженный, с подстриженной бородой. В доме как-то посветлело, повеселело. Привез всем подарки.

- Ну, что ты нос повесила? - сказал мне весело, позвав в свою комнату.

- Посмотри, что я тебе привез, - и стал медленно развязывать узелки шнурка вокруг большого пакета. Он всегда делал это очень аккуратно, а потом шнурок свертывал в колечко и клал себе в стол.

- Папа, вот ножницы, скорее будет.

- Зачем же резать, шнурок хороший, пригодится, - отстранил папа мое нетерпеливое предложение. В пакете оказался ящик с масляными красками. Ничего лучше папа выдумать не мог. Впрочем он всегда знал кому и что привезти.

- Ну, вот, теперь тебе будет чем заняться. Хотя, собственно говоря, я не думаю, что ты "juz skonczila", - а?

- Не знаю, - неопределенно ответила я.

- Тетя Нюня и дядя Валера, - продолжал папа, - приглашают тебя к ним. Я условился, что ты будешь жить у них, пока не окончишь курсы или, если хочешь, что другое.

- О! - только и могла я выронить, захлебнувшись от радости.

Мы с папой и Володей уже раза два-три гостили у папиного брата дяди Валеры во время прежних каникул.

Дядя Валера был миллионер. Образ жизни в семье его представлялся мне, чем-то вроде волшебной сказки, состоящей из сплошного ряда удовольствий и развлечений.

- Ну, Лидон, так как же? Университет? - прервал папа мои, быстро мелькавшие мысли.

- А? Да, да... Конечно, - рассеяно пробормотала я.

- Что, не знаешь какой факультет? Это надо подумать... Может медицина? - вопросительно глянув на меня, спросил папа.

- Медицина... - повторила я машинально. И опять мысли завертелись: "резать трупы? - ни за что, ни за что. Математика? - вспомнила Алгебру. История? - как захлопнула книжку после экзаменов, так все из головы и выскочило. Русский, Филология? - а потом что? Учительница. Это я-то? С моим застенчивым характером. Да они, эти ученики или ученицы кончат, съедят меня. Нет... Да и какой, кроме того, из меня ученый. Умом большим, кажись не блещу" - растерянно перебирала я в голове всякие возможности, пока папа, что-то перекладывал на письменном столе.

- А, это вот программа школы Императорской Академии Художеств, отделение которой находится в Киеве, - сказал папа, вытаскивая то, что искал и, глядя на меня как-то неуверенно.

- В Киеве есть такая школа? Вот хорошо... Ах, как это интересно! - воскликнула я, обрадовавшись.

Папа ничего не сказал, а только посмотрел на меня, и я увидела, что и он так думает. Только, будучи не материалистом, он всегда старался быть или хотя бы казаться таковым. Избрать себе же профессией чистое искусство было всегда и везде невыгодным. И все же, обменявшись несколькими соображениями и, посоветовавшись, мы остановились на последнем.

Мысль, что я буду жить в семье дяди Валеры, и радовала, и волновала меня... Мне вспомнилась роскошная обстановка и в его домах и в его имениях, расположенных вдоль и недалеко от Днепра. Даже сами поездки туда пароходом казались мне чем-то волшебным.

Вечером, наглядевшись вдоволь на отдалявшийся за кормой парохода Киев и проводив глазами монастырь Межигорья, мы спускались вниз в нашу отдельную, первого класса каюту. Никогда и нигде не ели мы такого вкусного ужина как там.

А ночью так сладко спалось под шум успокоительно воркующей за бортом воды. На рассвете, ежась от утренней прохлады, спускались по шаткому мостику на мокрые доски пристани, и нельзя было не оглянуться на Днепр. Он, словно просыпаясь все еще кутался в редеющий туман и сердито ворчал, ударяясь об берег; но дальше, позади разбудившего его парохода, он разливался привольно и светло, а потом, извиваясь и поблескивая, как Змей Горыныч, серебряной чешуею своего хвоста, уходил далеко в невиданную даль.

А как интересно было подъезжать в первый раз к незнакомым усадьбам дядиных имений.

В одной из них, Остроглядах, где мы провели большую половину наших летних каникул, стоял, построенный каким-то известным архитектором, чуть ли не Растрелли, большой дом.

Он был весь белый с высокими колоннами у подъезда. На них держался, обнесенный балюстрадой, балкон, не который выходило огромное, во всю стену, полукруглое окно. Такое же окно с балконом было и на другой стороне дома, а под ним роскошная полукруглая веранда. Два веера белых ступенек спускались по сторонам в ее парк. Вся композиция была построена на полукругах. Внутри дома паркетные полы были уложены из натурального и черного дуба и красного дерева в виде ковров. Лепные потолки и барельефы, изображавшие фрукты и цветы в столовой, а розы и амуры в спальне, были художественно тонко раскрашены.

Несмотря на всю красоту дома, семья дяди Валеры почти никогда в нем не жила. А жил там, кроме иногда приезжавших гостей, младший брат дяди Валеры и папы. Прокутив в молодости свою часть наследства, и женившись на гувернантке, он поселился в этом доме и служил у дяди Валеры в качестве управляющего.

*****

Приехав в Киев и собираясь к дяде Валере, я одела свою новую шляпу. Эту шляпу я купила еще весной, когда оканчивала Мариинское. Тогда нам выпускным разрешили выйти с классной дамой в город, чтобы выбрать кое-что из одежды "по своему вкусу", как мы говорили. В магазине шляп нам показали бывшие тогда в моде небольшие, черные шляпки.

- Фу, посмотрите, и это называется шляпы!... Лида, ты темная шатенка, тебе пойдут маки и красные ленты на шляпе, - сказала Ксеня, - а тебе Шура, маргаритки и розовые ленты, мне же васильки и голубые ленты, к моим глазам, - пояснила она.

Магазин, чтобы не выпускать выгодных покупательниц, соглашался на все, хотя ничего подобного в моде не существовало. Цветы надо было заказать в специальном магазине. Все лето я хранила это шляпу в специальной коробке. И вот, наконец, я ее одела.

Мы шли с папой по Крещатику. Я заметила что все встречные с удивлением смотрят на меня, проходящие мимо даже оборачиваются. "Вот я красивая в этой шляпе, - думала я, самодовольно, - все на меня смотрят".

Горничная в черном платье, белом переднике и с наколкой на волосах, открыв нам дверь в доме дяди Валеры, как-то очень быстро исчезла, чтобы доложить о нашем приезде. За дверью послышались торопливые шаги и тетя Нюня, приветливо улыбаясь и протягивая нам руки, на встречу, вошла в переднюю. Вдруг руки ее опустились, улыбка заменилась выражением изумления, и она в испуге отступила назад.

- Лида, что это у тебя на голове? И это вы так парадировали по городу? - давясь от смеха, наконец выговорила она.

Потом сорвала с меня шляпку и целуя, укоризненно погрозила пальчиком папе. Впрочем, она его очень любила. Да и кто мог его не любить, а сидя в Ромейках, он также мало, как и я, знал о моде.

Свою красивую шляпу я никогда больше не увидела.

Глава 3

Первая мировая война

На другой день тетя отправила меня с Ниной, моей кузиной, по магазинам, чтобы купить нужную мне одежду. Когда все через несколько дней было куплено, и я была зачислена в Художественную Школу, папа, довольный, что все хорошо для меня устроил, уехал. А мне так грустно было остаться без него.

Несмотря на роскошную обстановку, на богатство, дававшее возможность удовлетворять малейшие желания и капризы, на отсутствие каких-либо забот и печалей, а может быть, поэтому, повседневная жизнь в доме дяди Валеры оказалась удивительно скучной и бессодержательной. Отношения в семье были холодны, почти официальны - не было душевного тепла, уюта, может быть, любви. Причину этого я узнала позднее.

Подчиняясь общему духу семьи, я как-то сжалась, ушла, как улитка в свою скорлупу, принимая только внешнее участие в общей жизни, ни с кем не делясь ни своими мыслями, ни чувствами, ни заботами.

Впрочем не я одна, а каждый в доме был сам по себе, часто не зная, что с собою и своим временем делать.

Дядя Валера - высокий, полный, с настойчивым, словно чего-то требующим, взглядом больших, умных глаз, с ровным, красиво очерченным носом, пушистыми, прикрывающими верхнюю губу, усами - был на редкость представительной наружности. По характеру казался замкнутым, молчаливым, даже угрюмым. Все его стеснялись, даже побаивались, в том числе и я. Все свое время он проводил в его роскошно убранном кабинете, где читал газеты и принимал деловых людей, главным образом евреев.

Ни этого своего добровольного заточения, ни городской жизни, в удовольствиях и развлечениях которой, он никогда не принимал никакого участия, дядя Валера не любил. Его, как помещика, всегда тянуло в деревню. Там он оживал и даже с мужиками вел охотно продолжительные разговоры делового характера об улучшении их хозяйства и быта.

Тетя Нюня веселя, кокетливая, легкомысленная была во многом ему противоположна. Среднего роста, полная, с маленькими изнеженными ручками и ножками, она ходила редко и медленно, на кого-либо опираясь, точно ей было больно ступать. Вполне возможно, что из кокетства тетя носила слишком тесную обувь. Черты лица ее были неправильны, но приятны. К ее карим глазам очень шла красивая прическа из белокурых локонов. Злые языки говорили, что это был парик, так как локоны никогда не отрастали и не меняли своей формы. Почти все свое время тетя Нюня посвящала заботам о своей наружности и одежде.

- Вот ужас! - говорила она, - опять я опять пополнела, надо ездить в Сандровский Институт. Массажи эти все же помогают.

"Наводить красоту", по ее выражению, тетя ездила в Париж и на курорты в Германию. Оттуда привозила всякого рода косметику и аппараты, которые держала в своей туалетной комнате, похожей скорее на химическую лабораторию. Входить туда никому не разрешалось.

Несмотря на эти маленькие слабости, тетя Нюня очень располагала к себе. Добрая, прямодушная, она ко всем относилась доверчиво и ласково, и был ли кто беден или богат, стоял ли он на самой высокой ступени социальной лестницы, или на самой низкой, для нее это не играло никакой роли - она со всеми была равна. Происходило это в ней не от каких-то усвоенных ею принципов, а просто, естественно: иначе она не понимала, так как отношения к людям у нее складывались на инстинктивном чувстве симпатии или антипатии к ним. Говорили, что между киевскими босяками были типы, которых она считала своими хорошими друзьями.

С моими двумя кузенами я встречалась только за столом и мало их знала.

Старший был в университете, а все свободное время проводил с одной барышней в доме ее родителей. Позднее он на ней женился. Младший Коля был в одном из средних классов гимназии. К занятиям он относился небрежно, но сам много читал и даже интересовался вопросами религии, что не мешало ему любить развлечения. Вне гимназии Коля не хотел носить гимназическую форму. Он завел себе штатский костюм, шляпу с полями, которые опускал как артисты кинематографа, на один глаз, штатское пальто и даже палку с набалдашником. Дядя возмущался его видом, а тетя защищала.

- Ну, и скука здесь у вас, мухи дохнут, - говорил Коля недовольным тоном, - хотя бы яхта какая была, да поехать на Средиземное море - и того нет. Сиди здесь в этом паршивом Киеве, и что здесь делать?

От нечего делать он привязывал к хвосту кошки клочок бумаги и забавлялся глядя, как она, выпучив от страха глаза и вытянув палкой хвост, бросалась с предмета на предмет, или, бросившись на спинку, гребла в воздухе лапами, стараясь отвязаться от ускользавшей на ее хвосте бумажки. Коля смеялся, пока кошка, утомившись, не сворачивалась в клубок, где-либо в углу дивана.

- Вот тоска, - опять хандрил Коля, слоняясь из комнаты в комнату.

Моя кузина Нина, также как и я, весной закончила институт в Киеве, но никуда дальше поступать не собиралась. Ее высокая, стройная фигура, с плоскими грудью и бедрами, носила скорее мужские очертания. Главным и большим украшением Нины были глаза: большие, черные, правдивые и ниже пояса тяжелая коса. Сама Нина была недовольна своим ровным, не совсем свежим цветом лица и довольно толстыми ногами. Мне она казалась красавицей, возможно потому, что одевалась очень элегантно и со вкусом, а я по неопытности относила это на ее личный счет.

По утрам Нина долго ходила с непричесанной косой, в халате и в стоптанных домашних туфлях. Впечатление Нина производила неприветливой, мало разговорчивой, иногда резкой и унылой. Происходило это от ее застенчивости, так как в глубине души она была очень чувствительна, доверчива и серьезна. Нина ничего не делала, не читала, казалось, ничем не интересовалась. Свое хроническое грустное настроение, она изливала в пении.

Часто, вернувшись вечером из школы, я устало забиралась на диван в углу залы. Сумерки постепенно сгущались и только, падавший со двора сквозь кружево занавесок, свет фонарей ложился узорами на паркетный пол и освещал, склоненную у рояля фигуру Нины. Аккомпанируя себе, Нина пела с большим чувством, на "цыганский манер" и слегка растягивая слова, модные тогда романсы:

"Я вас ждала с безумной жаждой счастья,

Я вас ждала... А вы, вы все не шли..."

- звучало с тоской ее низкое контральто.

Слушая, я глубоко, до сладких слез переживала это настроение непонятной грусти.

- И что это вы здесь размазались! - говорила часто, входя и зажигая свет, тетя Нюня, - пойдем лучше в кино, хорошая картина идет.

- Не хочется, да я уже сегодня выходила, - отказывалась Нина, - ах, мама, а кого я сегодня видела. Угадай!

- Ну как я могу угадать, мало ли кого?

- Песецкого, (артист драматического театра). - Ах, какой он интересный! И посмотрел на меня, как будто знает, кто я.

- И наверное знает, - сказала тетя, - брось ему на сцену в следующий раз цветы, когда пойдешь в театр.

- Брошу, непременно брошу. Я стояла у витрины, когда он проходил, и рассматривала серьги: вот это серьги! - вообрази - два огромных бриллианта, вставлены так тонко, что оправы не видно, горят как звезды и по величине вот такие; - показала Нина, прикладывая Ноготь указательного пальца к суставу большого, - огромные, стоят целое состояние, и мечтать нечего.

- Почему нечего? - сказала тетя, - вот, если выйдешь замуж за Варнич-Варницкого, то папа тебе к свадьбе подарит.

- Я, за Варнич-Варницкого? За этого плюгавца! Терпеть его не могу, да и он меня не любит. Все говорят, что ему интересна не я, а мое приданое.

Варнич-Варницкий, сын профессора Киевского Университета, уже два раза делал Нине предложение и оба раза получил отказ, но продолжал ухаживать и грозил, что если в третий раз получит отказ, то застрелится. Нина называла его комедиантом, дураком и слышать о нем не хотела.

- В конце концов не такая уж я и уродливая, может и меня кто-либо полюбит, а не мое приданое, - говорила обиженно Нина.

- Что ты выдумываешь. Варнич-Варницкий наверное искренне тебя любит. Чего бы он так настаивал, есть же и другие богатые невесты, не ты одна. А я вот все думаю, какую шубку мне на зиму сделать, как ты думаешь?

- Может каракулевую? - предложила Нина.

- Каракулевая, каракулевую!... Каждая еврейка ее носит. А знаешь что папин Берштейн сказал: "Она шла по Крещатику и несла на себе каракулевое манто", - подражая еврейскому акценту, смеясь, сказала тетя Нюня.

По вечерам мы часто отправлялись в кино, или в театр, или в оперу, где была абонирована ложа на целый сезон. Ездили туда в карете, запряженной парою серых в яблоки лошадей. Выездом этим очень гордились, считая его самым красивым в Киеве.

Когда я в первый раз ехала с тетей в оперу, то чувствовала себя как Золушка, едущая в сказочный дворец, тем более что там должны были быть "два принца"! Двое приглашенных молодых людей, приглашенных тетей.

Когда мы вошли в ложу, зал был ярко освещен и полон нарядной публики. Наша ложа была вторая от сцены, в бельэтаже и очень на виду. Мне показалось, что все посмотрели на нас.

Я быстро, вслед за тетей, опустилась в кресло, стараясь спрятаться за бархатную драпировку. Тетя Нюня в черном, сильно декольтированном платье и с пелериной из голубых лисиц, выглядела очень эффектно. Я, хотя тоже в красивом платье, которое мне высмотрел в витрине и купил папа, чувствовала себя маленькой и робкой девочкой. Шла увертюра первого акта, позади нас блеснула полоска света и в ложу вошло двое молодых людей. Тетя, шепотом поздоровалась и указала на кресла позади нас.

Я сидела, устремив глаза на сцену и делая вид, что всецело поглощена тем, что там происходит. На самом деле я почти ничего не видела и не слышала.

"Мне надо было обернуться и посмотреть, когда они вошли, а я, как настоящая ромейская гусыня. Что они подумают" - смущенно, порою чувствуя на себе любопытные взгляды наших кавалеров, - думала я.

В антракте тетя познакомила меня с молодыми людьми. Они что-то меня спросили, я что-то им ответила. Заметив очевидно мое смущение, они начали рассказывать о каком-то званном обеде, из-за которого опоздали в театр. Вообще, моя застенчивость, мысль о том, что обо мне думают другие, о чем с ними говорить, и как я выгляжу, отравляли все удовольствие. Так что, когда спектакль кончился, мы сели в карету, кто-то захлопнул дверцы, и карета мягко покатилась, сопровождаемая звонким цоканием лошадиных подков, я почувствовала большое облегчение.

*****

С первых же дней, каждое утро, я отправлялась в Художественную школу. Находилась она позади Сенного Базара.

Впервые в жизни мне пришлось видеть базар и проходить через него. Его толкотня, крики, лотки, корзинки, вонючая рыба, сырое мясо, селедки, капуста, а главное толстые бабы торговки, их хлесткий, язвительно-остроумный язык, - все это наводило на меня чуть не панику.

И школа сама показалась мне серою и грязною, а ученики неотесанными, мало образованными, опустившимися внешне. Они, казалось, ничего вокруг себя не замечали: ни серости обстановки, ни неаккуратности их одежды, ни их замазанных масляною краской и торчащих, как кора, халатов, ни лиц, с которыми сталкивались - иногда буквально. Их блуждающий отсутствующий взгляд был словно затуманен пеленой, которая, закрывая от них окружающих, позволяла углубляться и видеть то, что было скрыто от глаз других. Ученицы же мало отличались от других обыкновенных барышень.

Скоро я освоилась и почувствовала себя в школе легко и свободно, так как видела, что все, как я, всецело заняты одним искусством. Подход был строгий, чисто академический.

- Карандашик, карандашик, возьмите-ка карандашик, да проверьте вот тут рисуночек, - услышишь, если хоть на одну линию собьешься в рисунке. Порою это убивало не только увлечение, но и желание продолжать.

Закончив успешно мой первый учебный год и, попрощавшись с семьей дяди Валеры, к которой привыкла и привязалась, я весной, на целое лето, уехала в Ромейки.

*****

В конце каникул наша семья, собравшись на веранде пила по обыкновению чай. Кучер Юрко, вернувшись с Антоновки, привез почту: письма, газеты, журнал "Нива" с иллюстрациями в красках картин с последних выставок. Папа сразу же развернул газету.

- Что, что такое? - в волнении начал он.

Все оглянулись на него. Папа, с нахмуренными бровями, быстро проводя глазами по строчкам газеты, продолжал:

- "Вчера, двумя выстрелами из револьвера на улице в Сараево убит эрц-герцог Франц-Фердинанд."

- Лида, читай громко, - добавил он, точно желая убедиться, правильно ли прочел и понял. Я четко, старательно, прочла сообщение.

- Какое безобразие и кому он мешал. Убить человека невинного, ни за что ни про что! - возмущался папа, - и кто его знает, что еще из этого может появиться, - добавил в раздумье и опять взялся за газету.

Я продолжала рассматривать "Ниву", мама наливать чай и намазывать маслом хлеб для малышей, Володя, задумавшись, молчал.

Не прошло много времени, как другое, на этот раз грозное и уже затронувшее нашу жизнь, событие потрясло всех:

- Мобилизация!

Приказы молодым мужчинам одним, потом сразу же другим являться на указанные в повестках сборные пункты: уходили некоторые из наших рабочих и, конечно, многие из мужиков на деревне. Было жутко и больно за тех, кто уходил и за тех, кто в их семьях оставался.

Вечером в столовую, где мы сидели за ужином, вбежала горничная и испуганно заявила:

- С деревни пришли призывные и хотят... - не успела она окончить, как комната наполнилась молодыми парнями. Папа быстро встал им на встречу, и я с удивлением заметила, что он побледнел и испугался. Никогда раньше не случалось, чтобы мужики входили к нам в дом, а в особенности целой толпой и без позволения.

- Мы, барин, пришли с тобой попрощаться. Нас вот на войну забирают! - начали они громко и несколько вызывающе.

- Что ж, братцы, видеть вас я рад, а прощаться с вами мне очень тяжело и печально. Бог даст увидимся. Вернетесь домой живы и здоровы - мы вас ждать будем.

Смягчившись, они горько продолжали:

- Эх, барин, кто вернется, кто и нет! Мы просить тебя хотим. Вот останутся сироты наши: дети, жинки, батьки. Коли понадобится им что, не откажи, помоги, не обижай их. А мы...

- Будьте совершенно уверены, все, что могу, я сделаю для них; всем сем могу, поддержу и помогу. Скажите, чтобы в нужде всегда приходили ко мне. Я им никогда ни в чем не откажу, - говорил растроганно папа.

- Спасибо, барин. Будем надеяться на тебя, и прощевай, может колись еще зобачимся.

- До свидания, братцы, и да хранит вас Господь Бог.

Медленно, молча потупившись, они один за другим оставили комнату.

Долго сидели мы подавленные этим прощанием, ничего не говоря и как бы совестясь нашим благополучием. Никто из нашей семьи не уходил: папа был уже стар, а Володя молод. Никто не шел и из семьи Неревича.

Приближалось время Володиного отъезда в гимназию, а моего в Киев.

"Бедный Володя, не хочется ему ехать, надо много заниматься, последний год, экзамены; недаром он ходит, как туча и все думает", сочувственно поглядывая на него, размышляла я.

Оказалось, причина этому была другая. Пришел день, когда собравшись с духом, Володя заявил родителям, что он собирается идти на войну.

- С ума ты сошел, Володя, тебе в гимназию надо собираться, а не на войну, - не веря своим ушам и даже рассердившись, сказал папа, - а кроме того, тебя и не примут, ты по летам еще не подходишь, - закончил, подумав и успокоившись, папа.

Однако, через некоторое время, Володя, вернувшись с почты, радостно сообщил, что он получил ответ на поданное им тайком от нас прошение. Его уведомляли, что на войну его послать не могут, но он может поступить в юнкерское училище и, после окончания ускоренного военного времени курса, его могут отправить на фронт.

- Володенька, милый, подумай, это ведь тебе не лошадей купать на речке, да песни распевать, - упрашивала его мама, - там ведь, убить могут, ранить, ты же еще малень... - маленький, чуть не вырвалось у мамы с языка, - молоденький. Кончай сначала гимназию, а потом пойдешь.

- Нет, мама, пока я окончу гимназию и война окончится, - упрямо на своем стоял Володя.

- Володя! Неужели тебе хочется кого-то убивать или хоть ранить, разве ты это можешь делать? - уверенная, что это очень убедительно и неоспоримо, говорила я.

- Не "кого-то", а немцев, чего лезут, - бурчал Володя.

- Хорошо, но и тебя же могут убить.

- Почему меня вдруг так сразу и убьют, не такой же я маленький и беспомощный, как вы все думаете, - не желая больше слушать, закончил Володя.

Ни мольбы мамы, ни уговоры папы: ничто не помогло. Мы почти одновременно выехали из Ромеек. Володя в юнкерское училище, а я в свою школу в Киев.

*****

В доме дяди Валеры все было завалено свертками полотна и горами покроенного и сшитого мужского белья. Две портнихи и Нинина гувернантка целыми днями шили его для солдат на фронте и в госпиталях. Ни тетя, ни Нина, ни я этого делать не умели, а пришивали только пуговицы. Откусив нитку, Нина, приблизив лицо свое ко мне, спросила:

- Лида, посмотри, у меня между бровями образовалась трагическая складка, видишь?

- Вижу, маленькая складка есть, но почему ты думаешь что она трагическая? Почти у каждого между бровями есть складка, - успокоительно сказала я.

- Ах, ты, какая слепая, никогда ничего не видишь, что кругом тебя делается. Где-то в небесах витаешь. Ни люди, ни их жизнь тебя не касаются, какая-то не от мира сего, или просто...

- Глупая, может, хочешь сказать, - обиженно прервала я, не понимая ее раздражения.

Вечером, когда мы по старой привычке, сидели с ней в погруженной в сумерки зале, она, прервав свое грустное пение, вдруг сказала:

- Ты знаешь, я выхожу замуж за Варнич-Варницкого.

- Что?... Да ты же говорила, что терпеть его не можешь и никогда за него не выйдешь, - с крайним изумлением сказала я.

- Ну, да, но я передумала, - словно сама недоумевая, как это она передумала, сказала Нина.

- Видишь, летом была такая скука. За границу не поехали. Он тут один вертелся. Мама меня все уговаривает. Папа подарит мне серьги, помнишь, те - как звезды. В Петербурге мне чудесную квартиру меблируют, я буду дама, ну вот, понимаешь? А кроме того, - тут Нина понизила голос, - ты вот не знаешь, а мама уже давно завела роман с доктором Пивонским. Он известный на всю Россию хирург. Папа, конечно, об этом знает. Я из своей комнаты часто слышу драмы, которые у них в спальне происходят. Хотят или разойтись, или разводиться. Мама тогда может жить у меня. Папа настаивает, чтобы я выходила замуж. Понимаешь?

Трудно мне было это понять. Единственно, что стало мне ясно только теперь, - это настроение дяди и всей семьи. Кроме того, вспомнила господина в первых рядах партера, который вместо того, чтобы смотреть на сцену, всегда смотрел в нашу ложу.

В ожидании, назначенной через два месяца Нининой свадьбы, вся семья погрузилась в хлопоты по подготовке к свадьбе и приготовлению богатого приданого: горы тюля, кружев, шелкового белья, мехов, серебра и прочее.

Копаясь с увлечением во всем этом, никто и не думал о войне. Только, после потрясшего всю Россию, поражения под Танненбергом и последовавшего второго на Мазурских болотах, когда в Киев стали прибывать поезда с изувеченными раненными, мы на время очнулись, пораженные странными и непонятными для нас событиями. Даже начали думать: не пойти ли в сестры милосердия.

- Ты, в сестры милосердия! - сказала мне Нина, - стоит тебе только увидеть кровь да раны, да услышать стоны раненых, - то сразу же: бух! - в обморок! Кроме возни, да хлопот с тобою - ничего больше. Не велика помощь!

Сама она однако тоже не пошла. Очевидно, то что говорила обо мне, относилось в равной степени и к ней. Все дело этим и кончилось. Прошло несколько недель, первое впечатление сгладилось, и все пошло у нас по старому.

Накануне свадьбы, вечером, в комнату ко мне торопливо вошла Нина. Взглянув на нее, я подумала что что-то случилось. Ее и без того большие глаза расширились и пугливо метались по сторонам, словно ища выхода, губы дрожали.

- Я не хочу, не хочу выходить за него замуж, ни за что, - со слезами в голосе произнесла она, в то же время как бы удивляясь своему страху и, видно, в первый раз отдавая себе отчет в значении, ожидавшего ее замужества.

- Скажи, что делать? - беспомощно добавила она.

- Что же теперь сделаешь, - растерянно ответила я, - завтра же свадьба, все гости съедутся, что же ты раньше думала?

- Ничего не думала... Ничего, оставь меня... - всхлипнув сказала она и помолчав, добавила. - Я вот что придумала: сейчас пойду и приму горячую, как кипяток, ванну, а потом приду к тебе в комнату, замкнем двери, и раскроем во всю окно. Я вылезу туда и получу воспаление легких. Завтра у меня будет жар и свадьба расстроится.

Так мы и сделали. Не только воспаления легких, но даже простого насморка, Нина не получила, и на другой день свадьба состоялась со всем надлежащим блеском и шумом.

В поезде, в котором молодые сразу же после роскошного свадебного обеда отправились в Петербург, было взято три отдельных купе: для Нины, для мужа и для горничной Насти с собачкой "Франтиком".

Впоследствии Нина и Настя рассказывали, что на ночь Нина, взяв к себе Настю с собачкой, замкнула дверь, опасаясь, что ее мужу вдруг вздумается заглянуть к ней.

*****

Я была в Киеве, когда Володя окончил Юнкерское Училище и ушел на войну. Увидела я его только тогда, когда он, после вторичного ранения и пребывания в госпитале, приехал в Ромейки.

Володя не любил много рассказывать о жизни на фронте и военных действиях. Только накануне отъезда, когда мы все после ужина остались в столовой, Володя, в более приподнятом, чем обычно настроении, разговорился откровенней.

- Мы, как кроты, зарылись в окопы и целыми неделями не вылазим не свет Божий. От скуки одуреть можно. Солдаты тоскуют. Я вполне понимаю их мысли и настроения. Они меня любят и считают храбрым, наверное, потому что я часто соглашаюсь, когда вызывают желающих идти на вылазки. Это добровольно. Идут только те, кто сам хочет. От скуки и кроме того, мне интересно, я иногда хожу. Днем вылезти невозможно. Немцы так пристрелялись, что чуть высунешь не то что руку, а палец, то в одну секунду место это покроется свистом пуль. Ночью же не так опасно. Надо сообразить, вернее почувствовать, подходящий момент. А когда вылезешь, то уже не до страху. Все внимание, как бы поближе подобраться к немецким окопам. Ползешь, как можно бесшумнее между деревьями и кустами. Темень, ничего не видно: то провалишься в какую-то яму, то влезешь в воду, то зацепишься за что-то колючее, или почувствуешь под рукой что-то холодное, скользкое, иногда такое вонючее, что дохнуть нельзя; но тут не до нежностей - весь слух, нервы, все напряженно, натянуто как струны...

- Ах, перестань, ради Бога! Лучше уже и не рассказывай, - не выдержала мама, не сводившая с Володи своих заплаканных глаз.

- Володя, Володя, и зачем ты это делаешь? Мало тебе? Уже пошел на войну, то хоть сиди в окопах, как все, зачем вылазить, и без того каждый день рискуешь жизнью, - молила мама.

- Да чего вы, мама, - видите, ничего плохого со мной не случилось, жив и здоров и дальше так будет. А тебе, Лида, я привезу каску с немецкого офицера, увидишь, непременно привезу, - говорил, утешая нас, Володя.

- А на что мне эта каска? Я ее совсем, совсем не хочу. Пожалуйста, не привози, я ее все равно выброшу, - говорила я.

При прощании, Володя сказал шутя, что теперь он едет защищать Ромейки, так как немцы, заняв Польшу, все ближе и ближе приближались к нам.

*****

24-го августа 1915 года немцы заняли Ковель.

Несмотря на близость театра военных действий, это лето в Ромейках мало чем отличалось от других. Заведенное десятками лет хозяйство и образ жизни, шли по инерции своей обычной чередой, хотя многих из участников этой жизни уже не доставало. Ушел тоже на войну и Неревич. Семья его продолжала на прежних условиях жить в Ромейках. Хозяйство вел, договоренный папой, очень опытный старик поляк.

Большую часть времени я стала проводить с Лелей, так как разница лет между нами начала стушевываться.

Стоял жаркий день конца лета, самый обыкновенный, спокойный день, как все другие. На веранде, обросшей густыми листьями дикого винограда, было прохладно. Отогнав, влетевшего через проход и метавшегося с гулким жужжанием шмеля, я продолжала разглаживать на столе свою белую блузочку.

- Лида, идем послушаем. Там приехал какой-то чиновник из волости и хочет говорить с папой и мамой у крыльца. Что-то, кажется, очень плохое, - сказала Леля, приоткрыв стеклянные двери столовой.

Выйдя с нею на крыльцо, мы услышали:

- И как это вы еще здесь сидите? Разве не знаете, что уже все давным-давно выехали. Со дня на день ожидается наступление немцев. К фронту без перерыва идут поезда с войсками и боевыми припасами, назад возвращаются пустыми. Всем беженцам предоставляются в них места, совсем бесплатно. Вещей можно брать сколько угодно, хоть целый вагон. Торопитесь, может завтра уже будет поздно, - закончил свою речь чиновник.

От неожиданного и страшного значения этих слов, нас всех охватила паника. Папа только на всякий случай послал на станцию Юрка, чтобы проверить известие.

- Бачил, яких-то два поезды перешло через станцию, а больше не, - ничого. Хтось-то казал, шо нимцы недалеко, десь коло Стыру, а може уже и перешли Стыр. Нихто ничего ни ведае, - доложил, вернувшийся, Юрко.

Слова его были до некоторой степени успокоительны. Но охваченные страхом, мы уловили в них только одно: "Немцы на Стыре, а может и ближе! Ведь это всего верст сорок от нас, как же так скоро случилось, они были еще далеко, мы же ничего не слушали, а вдруг не успеем?" - все больше и больше поддавались мы панике.

"А может лучше было бы не ехать? Может немцы задержатся. В конце концов мы же не солдаты, а мирные жители. А как интересно было бы теперь здесь остаться..." - пришло мне вдруг в голову. Но я никому своих соображений не сказала, чувствуя что никто их не послушает, а кроме того, вспомнив, что в Наполеоновскую Войну тоже все уходили, решила, что так, значит, полагается.

- Надо уезжать. Откладывать нельзя, нет смысла. Надо пользоваться пока идут поезда. Ждать нечего и незачем, - испуганно и глухо говорил папа, сразу осунувшись. Мама не протестовала, поддаваясь его беспокойству, но глядела молча, с окаменелым непониманием.

Выехать решено было на другой же день. Суматоха поднялась невообразимая, словно в муравейнике, что кто-то проходя, копнул ногой. Из кладовых вытаскивали какие-то запыленные, с поломанными замками старые корзины и сундуки. Туда бросали все что под руку попадется: белье, платья, шубы, подушки, одеяла вперемешку с посудой, чтобы не разбилась, туда же столовое серебро, а на верх иконы для охраны от расхищения. Девки стирают белье и мокрым складывают в корзину. Целую ночь на дворе горит костер: что-то жгут, смалят, режут кур, гусей, индюков. Крики, беготня всю ночь.

Наутро выехали, будто целая немецкая армия гналась за нами по пятам.

Проехав Киев, мы отправились, с разрешения дяди Валеры, в одно из его имений - "Березовую Гряду", где поселились в пустом, никем не занятом, доме.

Через несколько недель папа узнал, что наша армия остановила продвижение немцев и линия фронта закрепилась на Стыре не дойдя до Ромеек. Успокоившись и собравшись с силами, папа решил проехать туда, чтобы узнать как обстоят дела и, одновременно, отправить оттуда на Березовую Гряду несколько лошадей, коров, запасы продуктов и некоторые вещи.

Назад папа вернулся совершенно подавленный и разбитый. Его глаза смотрели с печальным изумлением, как у обиженного ребенка. Мы все окружили папу, слушая его, у стола в гостиной.

- Ромейки разграблены совершенно, - говорил он, - мужики разбили винокуренный завод, спирт выпустили в речку, а завод сожгли. Лошади, коровы, волы - все растянули. Лес рубят, землю захватили и пашут... Все, все погибло. - После охватившего нас молчания, он продолжал, - в доме поселились офицеры. Очень милые и симпатичные. Меня пригласили, и я жил у них. Они очень сочувствуют, но говорят, что ничем помочь не могут. Им запрещено вмешиваться. - Папа говорил шопотом так тихо, что с трудом можно было расслышать его слова.

Я понимала что этим он хотел выразить то отчаяние, то горе, которое давило его. Кто-то за столом о чем-то его громко спросил. Папа остановился, глядя перед собой и, точно не понимая или же не слыша, ничего не ответил.

- Тише, мешаешь слушать, - сказала я, возмущаясь грубостью громко прозвучавших слов. Мне это показалось так же неуместно, как при постели тяжело больного или умирающего.

Тяжелое время наступило для нашей семьи. Ни о том комфорте, ни о том изобилии продуктов какие были в Ромейках, не было и речи. Особенно трудно было маме без прислуг. Ей пришлось самой делать почти всю домашнюю работу. Мы девицы, не приученные к ней, привыкшие, что все подано и сделано, как нам казалось, само собой, н понимали нужд повседневной жизни и помощью для мамы не были.

Наши родственники пришли на помощь. Лелю и Марусю забрала к себе папина сестра. Меня же тетя Нюня и Нина звали в Петроград. Нина, к этому времени, уже успела разойтись с мужем.

Это приглашение было для меня большою радостью. По укоренившейся привычке, всегда осенью уезжать в город, по эгоизму молодости и непреодолимому желанию увидеть столицу с ее светской жизнью, я ни на одну минуту не задумывалась, что в это тяжелое время, мне нужно было бы оставаться с родителями и поддержать их. Они же, как всегда заботясь больше о нас детях, чем о себе, без всякого колебания согласились на мой отъезд.

Глава 4

Петроград - революция

Падал дождь и все казалось серым и унылым, когда я на извозчике подъезжала к большому дому на Таврической улице, где была квартира Нины. Тетя встретила меня радостно. Нина равнодушно, но гостеприимно. Квартира ее, состоявшая из ряда высоких, больших комнат, была обставлена с большим комфортом. Меня поместили в бывшем кабинете Нининого мужа.

Подавленная пережитыми горестями, связанными с бегством из Ромеек, волнуемая мыслями о предстоящей мне жизни в Петрограде и усталая после долгого, самостоятельного путешествия, я не придала значения мрачной обстановке этого кабинета, хотя она сразу и невольно бросалась в глаза.

Пол этой комнаты был затянут серовато-черным бобриком. Книжный шкаф из черного дуба, занимавший почти целую стену, был покрыт резьбою, изображавшей сцены из Фауста. Стоячая лампа представляла собою фигуру сатаны почти в натуральный человеческий рост с факелом в вытянутой руке; а на письменном столе, осклабясь, зиял впадинами глаз человеческий череп. Еще более мрачности придавал этой обстановке диван, похожий на катафалк, покрытый черною, тканною золотой материей. Этою же материей были задрапированы дверь и окна.

Потом Нина мне рассказывала, что ее муж занимался черной магией. В чем заключалась ее суть, она не знала, но утверждала, что несколько раз видела собственными глазами, как из кабинета, где сидел замкнувшись ее муж, через коридор проходили в залу какие-то тени.

Нина жаловалась, что боялась его черной магии. Он же пугал ее в отместку за то оскорбительное отношение, которое встретил с ее стороны. Нина не скрывала своего к нему отвращения и третировала его хуже, чем любого лакея. Обращалась она с ним так потому, что он женился на ней, по ее мнению, не из любви, а по расчету. Прожив несколько месяцев вместе, но не как муж и жена, они разошлись, убедившись что их совместная жизнь ничего, кроме мучения, не принесет.

Когда сатану и череп из кабинета убрали, а покрывало и портьеры заменили, я вполне там освоилась и ничего страшного никогда не замечала. Скоро я попала в знакомую мне атмосферу легкой, беспечной жизни, которая почти ничем не отличалась от киевской. Заботы были те же: какой на завтра заказать обед, в какой мастерской сделать меховое пальто, шапочку, платье, куда пойти вечером - в театр ли, в кино или ресторан, или остаться дома и пригласить кого-либо к себе.

Круг знакомых у Нины был не особо большой. Несколько офицеров из гвардейских полков, один штатский молодой человек, по фамилии Коляпский, сказочно богатый, служивший где-то в земстве, что освобождало его, каким-то образом, от призыва в действующую армию. Некоторые из киевских молодых людей, поступая в Пажеский Корпус, Николаевское Кавалерийское Училище и в Правоведение, оказались тоже в Петрограде. Из дам чаще других заезжала Анна Николаевна, одна из самых богатых помещиц юга России, прозванная "ревой" за ее громкую речь; потом одна графиня, хорошенькая блондиночка со вздернутым носиком, и другие.

Во все годы моей молодости, я вела двойную жизнь: одну в родительском имении в деревне, другою зимою в городах. Обе жизни были разные, соответственно им менялась и я.

- Посмотри, на что ты похожа! Черная, волосы дыбом, глаза где-то блуждают, ни платья, ни шляпы, ничто не лежит и не сидит на тебе как надо, - говорила, недовольно тетя Нюня, каждый раз после моего возвращения из деревни.

Проходило некоторое время, пока я опять приобретала потерянный в Ромейках лоск. Я менялась и внешне и внутренне. Становилась более молчаливой, замкнутой, смеялась, когда надо было, а не когда хотелось, и не так искренно и весело, как в Ромейках.

В Петрограде я поступила в школу Поощрения Художеств и стала аккуратно посещать ее.

В феврале 1916-го года нашим Верховным Главнокомандованием было предпринято на Западном фронте большое наступление. Оно совпало с неожиданно и преждевременно наступившей весной. Оттепель началась в середине марта. Снег стал таять, реки разлились, превращая долины в болота и озера. Несмотря на эти затруднения, наступление продолжалось. Мокрые и голодные, солдаты боролись дальше. Потери были огромные и напрасные. Наступление закончилось полной неудачей.

Не только тетя Нюня и Нина, но и я мало беспокоились о том, что там происходило, а ведь это было недалеко от Ромеек и на том фронте где был Володя.

Нина иногда устраивала вечера. На одном из них я, можно сказать, оскандалилась.

Все общество в тот вечер расположилось в конце залы на позолоченных диванчиках и креслах, на одной половине полусвернутого ковра. Другая его половина, скатанная в трубу, подходила к самым креслам. Сделано это было для того, чтобы оставить свободное место, где должна была танцевать, приехавшая на вечер известная тогда балерина Садово. Она непринужденно, в живописной позе уместилась на трубе свернутого ковра. Я сидела на стуле рядом. С другой стороны от меня в углу диванчика, поместился невысокого роста, худощавый, но очень симпатичный и уже пожилой адмирал, занимавший один из самых видных постов России.

Разговор шел общий, о войне. Говорили о наших поражениях на фронте, причина которых была, главным образом, от недостатка вооружения; так как солдаты на фронте отличались безграничною храбростью и терпением. Рассказывали отдельные случаи их геройских поступков. Потом заговорили об изменах, о немецких шпионах и агентах, проникших во все отрасли русской жизни и подрывающих основы нашего государства, о недостатках во всей стране продуктов питания и, потихоньку, о Распутине и о его огромном влиянии на царицу, и о бесконечной смене министров.

Затем молодой человек худой, высокий как жердь, бледный с устремленными в даль и как бы пьяными глазами, продекламировал несколько модных стихов с завыванием, растягивая слова. В одном из них говорилось о кровавой борьбе двух орлов - эмблем двух государств. Помню что кончалось оно словами:

"...А на земле в траве кровавой,

Лежал орел - орел двуглавый"...

Настроение от этого создалось невеселое. В это время к балерине подбежал "Франтик".

- Ах, какой же ты смешной и милый, посмотрите на него, - сказала она весело, чтобы отвлечь общее внимание, как я подумала, от печальных мыслей.

И тут мне пришло в голову, что надо поддержать ее тон и развеселить гостей.

- А какой он забавный, - подхватила я, - вчера в гостиной появилась кошка... - и я, стараясь быть остроумной, начала рассказывать, как Франтик подрался с кошкой. Все сразу же обернулись ко мне. Ободренная, я продолжала, но когда опять взглянула на моих слушателей, то остановилась на полуслове с раскрытым ртом: никто не слушал. Балерина, отвернувшись, что-то говорила графине. Адмирал о чем-то спрашивал тетю, и все вдруг заговорили, найдя сразу же темы интереснее, очевидно, чем мой рассказ.

- Ну, ну интересно и кто же, Франтик или кошка?... - глядя на меня, и сдерживая с трудом смех, спросил поощрительно, Коляпский.

- Никто, - растерявшись, обиженно ответила я, не понимая всеобщего ко мне невнимания.

Самой главной частью вечера был ужин. В столовой во всю ее длину был поставлен дубовый стол, украшенный цветами, и уставленный так красиво декорированными закусками, что жалко было их разрушать. Вдоль приборов, густо обложенных серебром, тянулась, искрясь и ломаясь в гранях, линия хрустальных бокалов разной величины и формы.

За столом моим кавалером оказался Коляпский, хотя мы с тетей положили его билетик рядом с прибором графини. Он мне признался, что переменил его. Коляпский вообще позволял себе больше чем полагалось.

В течение ужина он все время незаметно подливал в мой бокал, так что он всегда был полон, а потом, жмурясь, говорил.

- Что это вы ничего не пьете? Надо поддерживать компанию, хоть немножко. Смотрите, ваш бокал не тронут.

Я, немножко робея перед ним, послушно отпивала и скоро заметила, что мне сделалось как-то весело, и я часто начала смеяться. Когда стали обносить горячие блюда, а потом водрузили на стол огромную осетрину, Коляпский, положив кусок ее мне на тарелку, уронил салфетку и стал отбрасывать ее ногой.

- Что это вы делаете? - заметила я ему наставительно.

- Ха! И откуда вы такая здесь взялись? Каждая девица в Петрограде отвернулась бы, делая вид, что не замечает моего "faux pas", - ответил он, весело смеясь, - расскажите-ка с каких это мест вы сюда прибыли?

Я начала рассказывать ему о Ромейках. Оказалось, что он раз даже проезжал мимо и знал некоторых помещиков в наших краях.

В середине разговора я почувствовала, как что-то под столом легко коснулось моей ноги. "Странно, Франтика же здесь нет..." - подумала я. Прикосновение повторилось сильнее, и я поняла, что мой кавалер нажимает своею ногою на мою.

Осторожно отодвигаясь, я незаметно искоса глянула на него.

Он, как ни в чем не бывало, не прерывая своего разговора, смотрел на меня. "Наверное по неосторожности", решила я. Но когда он продолжал все так же, я, не выдержав, сказала:

- Пожалуйста, оставьте. Вы мне на ногу наступаете. Не могу же я все время делать вид, что не замечаю ваших "faux pas".

- Ох, уморили! - сказал Коляпский, откидываясь с хохотом на спинку кресла, - давно я так не забавлялся, как сегодня с вами. Днем с огнем такой не сыщешь. Дайте вашу ручку поцеловать.

- Нельзя, я не дама, - сказала я, пряча под стол руки.

- Лида, что это у вас там так весело? - спросила меня серьезным тоном, тетя.

Впрочем, все вокруг уже были не менее веселы. Один только адмирал оставался серьезным. Заметив это, дамы сговорившись, подошли к нему с пением застольной песенки:

"Чарочка моя, серебряная,

На золотом блюде поставленная,...

и не кончали припева:

Пей до дна, пей до дна..."

до тех пор, пока адмирал не опорожнил поднесенную ему на золотой тарелочке чарку.

После этого и он повеселел. И ничто больше не смущало всеобщего настроения. Гости разъехались далеко за полночь.

На другой день, я, против обыкновения, в школу не поехала, и мы все трое собрались в маленькой гостиной в нашем любимом уголку. Там, у стены, на возвышении в две ступеньки, стояла кушетка. На нее всегда забиралась тетя, а мы с Ниной располагались на, разостланной поверх ковра, большой шкуре белого медведя. Передние его лапы лежали на ступеньках, а голова еще выше на возвышении.

- Кажется, вчера всем было весело. Вечер наш вполне удался, - начала тетя.

- Да, скучно не было. Помогло, правда, шампанское, от него всегда настроение хорошее, а то перед ужином в заде было немножко натянуто, - сказала Нина.

- А ты, Лида, отличилась с твоим рассказом о Франтике. Это тебе здесь не Киев. В Петербурге слушают глупости только от знаменитостей, а мазюкалку натюрмортов никто слушать не будет. Вот если бы ты была известна в живописи, как вчера эта балерина, ну, тогда дело другое, а так лучше таких "бенефисов" не устраивай, - сказала тетя.

- А как это за столом около тебя оказался Коляпский, - спросила Нина недовольным тоном.

- Не знаю. Спрашивай его, - ответила я, обиженная.

- А за тобою, Нина, Анатоль вчера сильно "приударил", - прервала тетя.

- Он мне нравится, интересный, а все еще хромает немного, - сказала Нина.

Анатоль, офицер Литовского полка, был ранен на фронте и долгое время лечился в госпитале, помещавшемся в Царско-Сельском Дворце. Мы с Ниной часто ездили туда и привозили ему букеты красных роз. Он такие любил, именно красные. Во время одного из наших визитов к нему, мы встретили там Государыню и Великих княжен Ольгу и Татьяну, навещавших раненых.

- А кто это тот молодой человек, что вчера декламировал? Я его потом за ужином не видела. Он такой бледный, как стена, - спросила я.

- Ах, этот? Мы его пригласили специально для декламации, после чего он сразу уехал. На ужин его оставить нельзя было, он неподходящий. А бледный потому, что наркоман и, кажется, педераст, - закончила Нина.

"Наркоман, педераст"... Что это такое? - подумала я, но не желая высказать своего невежества, решила дипломатично об этом узнать.

- Ты знаешь Нина, Павлик стал теперь очень бледным. Наверное тоже наркоман и... - я забыла второе слово.

Но Нина прервала меня:

- Что за глупости ты говоришь! Павлик? Он вполне здоровый и нормальный мальчик. Вот Ленечка и его брат, говорят, педерасты.

- А что ты под этими словами подразумеваешь? - небрежным тоном спросила я.

- То, что все подразумевают: наркоман это, кто употребляет наркотики, а педераст...

- Перестань Нина, - прервала ее тетя, - не порть Лиду. Ей совершенно нечего это знать.

Я не знаю, почему ей нельзя. А ее вчерашний кавалер, Колапский, разве лучше? Всех наркоманов за пояс заткнет. Развратный, испорченный как черт. При прощании, жмурясь как кот на сало, сказал мне: "А ваша кузина прелестное дитя... И такая ласковая", - ты смотри, подальше от него. Он не таких как ты, сотни видывал. Ничего хорошего из этого не выйдет, - закончила Нина.

"Что там Нина не говори, а видно не такая уж и плохая, если он так говорит обо мне" - подумала я. Внимание оказанное Коляпским льстило моему самолюбию.

Уезжая на юг, он неожиданно заехал к нам проститься. Тети и Нины не было дома, я вышла к нему одна. Коляпский заглядывал мне нежно в глаза, жалел, что уезжает и выразил уверенность, что мы еще встретимся. Вернувшись в тот памятный день со школы, я прошла зачем-то в маленькую гостиную. Сразу же за мною туда вошла тетя и подала мне письмо от папы.

В нем, стараясь быть по возможности спокойным, папа сообщал о гибели Володи в бою недалеко от Ромеек.

Еще буквы прыгали на дрожавшем в моих руках листе письма, как вошел приехавший на некоторое время в Петроград дядя Валера. С развернутой газетой в руках.

- Не плачь, не горюй, этим не поможешь, - сказал он, - Володя погиб смертью героя, он прославил свое имя и наш род на всю Россию. Вот возьми, прочтешь, - закончил он, указывая на статью в газете.

Я не заплакала, не закричала, а как истукан, взяла газету и, машинально поблагодарив, ушла в свою комнату.

Сидя там и уставившись в одну точку, я думала; - нет не думала: - в уме, в душе была какая-то пустота, в которой я никак не могла разобраться и даже, как бы горя сильного не ощущала. "Неужели Володи нет?" напряженно соображала я, не понимая и как-то не веря этому, - "ведь он всегда, всегда был, я знаю, помню, люблю его, как же его может не быть?"... Я представила себе Володю, его мечтательные глаза, грустную улыбку, наши детские забавы...

"Нет, невозможно! Он где-то должен быть", продолжала я, не в силах осознать случившееся и начиная упрекать себя: " может быть привычка скрывать и подавлять свои чувства, так глубоко въелась в мое сердце, что оно совсем окаменело. Или я понимаю и чувствую только то, что вижу и слышу собственными глазами и ушами, а что далеко и давно ускользает, затуманенное пеленою пространства и времени?"

Позднее в жизни я узнала, что действительно, в первый момент я не сознаю всей глубины, постигающего меня горя и только постепенно в сознание впивается все возрастающая боль, которую я долго преодолеть не могу, а забыть никогда.

В обширной газетной статье, один из военных корреспондентов подробно описывал сражение и гибель в нем Володи. При этом он указал что сведения его запоздалые, так как он узнал об этой битве спустя долгое время и, что в сводках Штаба Главнокомандующего об этом сражении умолчали, упомянув только вскользь, как о незначительном эпизоде. На самом же деле в этой битве погибло несколько наших полков и погибло напрасно, благодаря ошибке и недомыслию Верховного Главнокомандования.

Еще больше подробностей об этом поражении и о самом Володе, мы узнали много времени спустя, но я к слову, расскажу как это все произошло, теперь.

Линия фронта между нашей армией и немецкой проходил в то время вдоль реки; только один плацдарм, занятый нашими войсками, среди которых находился и полк Володи, был расположен на другом немецком, берегу ее. Русское Главнокомандование настаивало на удержании этого плацдарма всеми силами. Зимой все было спокойно и благополучно. Но, наступившей рано весною, когда река разлилась на всю, занимаемую ею, широкую долину, войска наши на плацдарме оказались совершенно отрезанными от армии, от своих баз и лишены всякого снабжения.

Немцы воспользовались этим положением и, стянув артиллерию со всего ближайшего фронта, сконцентрировали огонь ее на плацдарме, превратив его в настоящий ад. Свинцовым градом секло людей, коней, землю, деревья. Взлетавшие от взрывов пыль, земля, дым заволокли свет дня. Стало темно как ночью. В этой черной мгле огнем вспыхивали только взрывы снарядов. Грохот, рев орудий, свист пуль, треск падающих деревьев, ржание коней, сливались со стонами и криками погибающих.

Когда все было кончено и на поле битвы, покрытым грудами трупов, замолкли последние выстрелы (здесь я дословно передаю окончание газетной статьи, навсегда оставшейся в моей памяти) "в одном месте все еще трещал пулемет - это штабс-капитан Рыбников, выхватив пулемет из рук убитых солдат, осыпал пулями приближавшихся к нему немцев до тех пор, пока, попавший туда снаряд, не засыпал его и пулемет землёй.

Володя! Не дождался..." - думала я, когда позже в конце весны 1916 г. стали приходить донесения в сводках Штаба Главнокомандующего о победах нашей армии на Юго-Западном Фронте.

Русская армия под командой генерала Брусилова в мае перешла в новое наступление для облегчения союзников под Верденом. 22-го, 23-го мая наши войска прорвали фронт. Укрепления противника состояли из двух-трех полос. Каждая полоса была оборудована двумя-тремя линиями окопов, железобетонными укреплениями и проволочными заграждениями в несколько рядов. 25 мая был занят Луцк наш уездный город, а ко второму июня Русская армия продвинулась на 75 километров вглубь, но в результате недостатка боеприпасов и под давлением контратак противника, наступление должно было прекратиться.

Вскоре не только военные, но и политические события начали отражаться на нашей жизни. Внутри страны все больше и больше чувствовался недостаток продуктов. В деревнях начались беспорядки. На фабриках распространялись прокламации, требующие забастовок и мира. Началась уже и большевистская агитация. В кругах интеллигенции и буржуазии нарастало не только недовольство, но и революционные настроения, часто доходившие до кульминационного пункта. 29 декабря 1916 года был убит Распутин, но это не улучшило положения. Даже в Армии росло недовольство. Среди солдат появились прокламации с требованиями мира. Мораль и дисциплина падали. Забастовки на фабриках принимали хронический характер.

Тетя Нюня возмущалась рабочими:

- Это же измена, это как нож в спину, и кому! - своим же братьям солдатам.

- Анна Алексеевна (тетя Нюня), так дальше продолжаться не может. Страна изнемогает, гибнет. К чему эти ужасные жертвы. Они бесполезны. Нет хлеба, нет оружия, нет сил больше... это надо прекратить, переменить, все, все переменить, - старался убедить тетю, заехавший к нам (офицер Литовского полка), Анатоль.

- Как же это можно взять и переменить. Вот так сразу не переменить всего! Это невозможно, да еще в такое время.

- Возможно! - путем революции, - заявил вдруг Анатоль.

- Революции? Во время войны! Это же гибель!

- А может и спасение - через революцию можно дойти к победе, - заключил Анатоль, прощаясь.

- Слышали? И это говорит офицер гвардейского полка! - сердито воскликнула тетя, но в то же время с испуганным изумлением, посмотрела на нас с Ниной.

Забастовки и демонстрации рабочих сначала происходили на окраинах столицы, на Выборгской стороне, но потом стали распространяться в центральные улицы.

8-го марта огромные толпы направились на Невский Проспект. Полиция, стараясь их разогнать, начала стрелять в толпу. Было много убитых и раненых. Это вызвало возмущение среди рабочих и восстание.

Дня через два-три после этого, думая что все уже кончилось и успокоилось, я шла по Невскому и приближаясь к Аничкову мосту, заметила, что впереди было больше чем обыкновенно публики. Не успела я подойти, как в воздухе, над моей головой, что-то свистнуло. Потом еще, и еще - "Неужели это пули - так слабо свистят" - подумала я. Публика исчезла. Я тоже бросилась в сторону и прижалась к углублению стены. Пули, как я уже в этом убедилась, продолжали свистеть, но вскоре стрельба прекратилась. Осторожно, из всех закоулков повысовывались люди. Через несколько минут все пришло в свой прежний вид: на тротуарах, занятые своими личными делами, опять торопливо шагали прохожие, не думая о просвистевших над их головами пуль...

"Кто это мог стрелять, и зачем?" - удивлялась я, торопясь поскорее домой.

На другой день тетя сказала, чтобы я в школу не ездила и чтобы Нина тоже оставалась дома. Мы, по своему обыкновению, грызя шоколадные конфеты, расположились в маленькой гостиной на шкуре белого медведя.

- Ну и дождались мы времен, - заметила тетя, - эти дурачье рабочие верят всему, что им вбивают в голову, эти сволочи агитаторы, всякие революционеры и другая дрянь вроде большевиков (тетя любила иногда крепко выразиться), своей головы не имеют. Удивительно, что солдаты и те переходят на их сторону. Кошмар!

Проходя мимо, к нам заскочил на минуту правовед Х.....

- Забежал вас предупредить, - начал он, - не выходите сегодня, на улицах очень неспокойно. Если бы вы видели, что делается! Что делается! Я с трудом выбрался с площади у Таврического Дворца. Огромные толпы с криками, с красными флагами и плакатами, с пением Марсельезы движутся к Думе. Говорят будто Петропавловскую Крепость взяли! Солдаты присоединяются к революционерам! - торопливо бросал Х....., и убежал, оставив нас еще больше растерянным и напуганными.

Вскоре мы узнали, что полки Волынский, Литовский и Преображенский перешли на сторону революционеров. Это поразило нас несказанно. Государственная Дума отказалась исполнить приказ Государя, требующий ее роспуска, и 12-го марта приняла власть на себя.

"Вот уже четыре дня, как я не была в школе. А натюрморт, который мы теперь пишем, очень мне нравится; на фоне темно зеленой бархатной драпировки белая, из гипса голова Христа в терновом венце, освещенная зеленым огоньком горящей лампадки. Красота! Пойду сегодня в школу. Все люди ходят, трамваи тоже идут, магазины открыты, чего я буду сидеть?"

Так размышляя, я подошла к окну и, отдернув занавеску, посмотрела на улицу. По нашей Таврической улице, в направлении ко дворцу бежали люди, торопясь перегоняя друг друга с напряженно устремленными вперед глазами, будто что-то необыкновенное и страшное видели впереди. Накинув в передней на ходу пальто, я сбежала вниз.

Люди все так же бежали мимо. Ничего впереди не было видно, сзади тоже ничего: ни флагов, ни плакатов, ни выстрелов.

- Куда это все бегут? - спросила я первого попавшегося.

- Государь, Государь... и не окончив, он, задыхаясь, побежал дальше.

- Что такое случилось? - спросила я другого. В ответ этот только рукой махнул, указывая вперед.

Наконец, какая-то женщина мне ответила.

- Государь отрекся! Нет больше царя!

Охваченная непонятным мне чувством, я бросилась бежать вслед за другими.

По мере приближения ко Дворцу, толпа становилась все гуще и гуще и скоро стало трудно пробираться дальше. Дойдя до площади перед дворцом, я остановилась Все стояли, упорно глядя на здание дворца, кого-то или чего-то ожидая. Около меня две маленькие сгорбленные старушки, всхлипывая, приговаривали:

- Царица Небесная, Матерь Божия! Смилуйся над нами. Остались мы, как сироты горемычные, без царя, без отца нашего. Слыханное ли дело, без головы, без хозяина, да в такое-то время! А все революционеры, нехристи окаянные, душу дьяволу, немцу продали...

Поодаль какая-то женщина, наклонившись вперед и закрыв лицо платком, вздрагивала всем телом, стараясь подавить, душившее ее рыдание. Слышались вздохи, сморкания, некоторые крестились. Толпа стояла молча, слегка колышась, как поле с опущенными колосьями, по которому волнами пробегал ветер, предвестник наступающей грозы.

Никто из Думы не вышел, никто ничего не сказал. Я долго стояла, но ничего не дождавшись, отправилась домой.

По дороге встретила одну соученицу из моей школы. Я ее знала только по виду. Радостно возбужденная, она подбежала ко мне.

- Вы слышали Керенского? - спросила она.

- Нет, не слышала, - ответила я, удивляясь ее энтузиазму.

- Жаль, вы непременно должны его услышать. Ах! Как он говорит, как говорит!... Вдохновенно, артистически! Вот это человек, как раз то, что нам теперь нужно! Да и вообще он... Душка! - вдруг взвизгнула она. - Вы знаете, я принадлежу к семье, которая всегда была революционно настроенная, - добавила она, поясняя свое увлечение, - наконец-то мы дождались русской революции, великой, бескровной!!

Через несколько дней мы узнали подробности отречения Государя и плакали, тронутые его последними словами: "Да поможет Бог России!"

Образовалось Временное Правительство во главе с Керенским.

Несмотря на революцию, жизнь в Петрограде, казалось, шла своим прежним порядком, так как долго еще вертится маховое колесо, уже замирающего механизма. Почта, телеграф, железные дороги, трамваи, государственные учреждения - все действовало по прежнему.

По улицам разъезжали грузовики, набитые людьми в солдатских шинелях. Одни из них сидели на обрамляющих грузовик стенках, другие, с перекрещенными на груди пулеметными лентами, другие стояли впереди в геройских позах. Первый раз я их встретила, когда шла одна по довольно безлюдной улице. Мгновенный импульс был - броситься бежать, но сообразив, пулями он меня достанут, я продолжала идти навстречу. Когда, поравнявшись, я решила взглянуть на них, то с облегчением заметила, что на лицах этих героев революции было смущения не меньше моего. Они, видимо, стеснялись этого своего, ничем не заслуженного, геройского вида и колебались, не зная куда им ехать, что делать и как защищать "Великую, Бескровную".

На митингах ораторы говорили с большим пафосом, но все на одни и те же темы. Их лозунги повторяли, без всякой связи и смысла, выступавшие мало образованные представители рабочих; а крикливые большевистские ораторы вызывали своими крайними и абсолютно, как тогда казалось, неприемлемыми программами, если не возмущение, то раздражение.

Под покровом красных флагов со всех сторон города тянулись к Думе процессии всяческих организаций. На плакатах, которые они несли, были выражены их взгляды, нужды и желания. Даже процессия проституток продефилировала к Таврическому Дворцу, надеясь найти в новом революционном правительстве понимание и поддержку в их горестях.

А между тем, все больше и больше распространяемая большевистская агитация делала свое. Немцы, пользуясь сетью своих агентов и не жалея огромных денег, поддерживали деятельность большевиков.

Проехав мост через Неву в грязном, заплеванном и засоренном лузгою семечек трамвае, я с любопытством глянула направо. Уже несколько раз, проезжая мимо, я наблюдала на балконе Дворца Кшесинской, казавшуюся издали черной и маленькой, фигуркой человека. Он качался из стороны в сторону и дрыгал как паучок, руками. Первый раз, когда я его увидела, толпа перед ним была небольшая, но с каждым разом она увеличивалась, а теперь вся площадь, все кругом было сплошь залито массою людей.

- Что это за митинг там? - спросил кто-то в трамвае.

- А вы не знаете? - это Ленин говорит, - отозвался другой голос.

- Ленин, а кто он такой?

- Он большевик. Можно сказать их глава.

- Хм... Толпа-то какая... - протянул первый голос.

- Да, слушают. Он за сепаратный мир любою ценою, без аннексий и контрибуций, и взывает солдат на фронте брататься с немецкими. А здесь, чтобы шли они вместе с рабочими против правительства и начинали гражданскую войну, - объяснил второй голос.

- Тэкс... Заманчивые, можно сказать, перспективы... А зачем же это по его мнению нужно?

Чем закончился этот неожиданный митинг в трамвае, я не знаю, так как мне надо было уже выходить. Когда следующий раз я проезжала мимо, Ленина уже не было, он должен был бежать.

Временное Правительство опубликовало официальные документы, доказывавшие, что Ленин был в постоянном контакте с немецкими агентами и, что большевистская партия получала от них деньги.

Приблизительно в конце июля, я получила письмо от папы. Папа писал, что они возвращаются в Ромейки. Военные, стоявшие в нашем доме ушли и он освободился; что на Березовой гряде теперь ничем не лучше в смысле безопасности и питания чем в Ромейках. Всюду одинаковый хаос, беспорядки и недостаток продуктов. "В Ромейках же, хоть и разграбленных, все же и дом и земля и все свое: каждая яблонька, каждая травка. Неревичи и бывшие рабочие живут по прежнему там, и все необходимое имеют. Что касается близости фронта, писал дальше папа, то он почти не существует. Солдаты массами дезертируют, а те, кто остается, братаются с немцами и восстают против офицеров. Фронт разваливается и война фактически кончена. Хотя это все очень печально, но мы не дождемся времени, когда будем опять дома. Думаем что и тебе надо, как можно скорее возвращаться".

Известие, что мои возвращаются в Ромейки, была неожиданной радостью для меня. Я стала себе представлять, как они подъезжают к усадьбе, потом к крыльцу, входят в дом, разбегаются по комнатам... И мне страшно захотелось быть с ними. А тут, как нарочно, тетя и Нина уехали на две недели в деревню и просили меня присматривать за домом. Прошло уже и три недели, а они не возвращаются.

Между тем тревога в городе возрастала все больше и больше. Всех охватывало чувство подобное тому, какое бывает у постели дорогого, но неопасно больного когда, вдруг, неизвестно по каким причинам, температура его начинает быстро и высоко подниматься.

Тети и Нины все не было. Кухарка жаловалась, что если бы не ее старые и очень хорошие связи в лавках и на базаре, она ничего не могла бы достать, и, что если так будет продолжаться, то она должна будет уйти от нас.

Барышня, я боюсь як-то наши барыни вернутся, - сказала мне Настя - на вокзалах страсть што робится! Все кинулись утекать отсюда. Говорят, што до поезда трудно добраться. Народу битком набито. Очереди аж на улицах, неможно билетов достать!

Мне становилось не по себе, и я решила поехать на вокзал узнать. Действительно, с трудом нашла я конец длинной очереди и, как-то не отдавая себе отчета, присоединилась к ней. "Поеду не поеду, а билет, на всякий случай надо взять. Это ведь так далеко, на окраине России. Могут ли мне туда дать билет?", думала я стоя, до самой ночи, в очереди. В конце концов, билет я получила, но не на ближайшие дни. Когда пришел назначенный в билете день, я неожиданно для самой себя и не дождавшись тети и Нины, выехала из Петрограда.

И в добрый час.

Не прошло много времени, как большевики захватили власть в свои руки, превратив на долгие года мечтательную "Великую, Бескровную" в непрерывный поток крови, горя и слез, неслыханной по своей жестокости во всей истории человечества.

Глава 5

Киев - первая любовь

В детские ли годы, в молодости ли, в зрелую пору моей жизни и потом, до конца ее, я не могла представить себе полного счастливого существования вне Ромеек. И как бы не однообразна, примитивна и порою тяжела была жизнь в Ромейках, и как бы ни роскошна, интересна и культурна она была в других местах, городах, странах - в них моя жизнь казалось мне какой-то ненастоящей, временной и даже порою, потерявшей свой смысл. Только там, в Ромейках, чувствовала я себя в своей, мне свойственной от рождения атмосфере.

В Ромейках все было далеко не так радостно, как я это себе воображала. Родители - озабоченные, невеселые. Леля и Маруся, хотя и выросли, но смотрели на меня, как на какую-нибудь столичную гостью, даже стеснялись. Детвора одичала без досмотру.

Чтобы утешиться, я пошла на нашу любимую дорогу, посмотреть на Ромейки издали - на такие дорогие и знакомые очертания нашей усадьбы. Хотелось вроде бы убедиться, что она существует и такая же как раньше. Я глядела на нее и не могла наглядеться.

Вот дуб, все тот же, как сторож у дороги. Недалеко от него, по-прежнему никогда не высыхающая лужа; она все так же отражает клочек неба и придорожный куст, и та же, протоптанная в траве, дорожка вокруг нее. Только направо, где был винокуренный завод, теперь пустырь. На нем, над грудами кирпичей и ямами от подвалов, уже заросшими крапивой и полынью, качает ветвями, словно кадилом, одна осиротелая береза.

Зато немного дальше, среди куполов деревьев, по-прежнему, проглядывает часть почерневшей крыши и под нею белый угол нашего родительского дома. На нем теперь зияет, как незажившая рана, большое рыжее пятно от опавшей штукатурки. Рядом широкое окно папиной рабочей комнаты все так же, как бдительное око, смотрит на дорогу. Но, скрытая за окном, внутри дома, жизнь и обстановка уже не прежние.

От мебели не осталось и половины. В столовой нет буфета, но круглый, наш, стол, за которым, когда-то обсуждались все семейные и хозяйские дела, сохранился. В спальнях не хватает кроватей. Нет и моей. Вспомнив, что мы годами сбрасывали на чердак амбара всякую ненужную мебель, я забралась туда и открыла целый клад. Нашлась и кровать, но с поломанной ножкой. Обмотав ее проволокой, я решила, что моя кровать ничем не хуже любой новой. Там же отыскали мы с Лелей какие-то старые кресла, стулья, столики. Все обмыли, очистили и принялись с увлечением приводить в порядок наш, обиженный чужими людьми, дом.

Но разбитая обстановка дома была мелочью по сравнению с общим разорением всего хозяйства Ромеек.

В сохранившихся к счастию хозяйственных постройках была пустота: ни скота, ни земледельческих орудий - все было разграблено. Ничего удивительного мы в этом не находили. Во-первых, уезжая, мы оставили Ромейки на произвол судьбы и милость наших, оставшихся там, рабочих.

Во-вторых: это было время, когда, под влиянием широко распространенной революционной пропаганды, окончательно разлагался фронт. Солдаты дезертировали, унося с собою в деревни оружие и большевистские идеи.

Чтобы быть справедливой, должна сказать, что из всех идей наши Ромейские мужики приняли только некоторые. Правда, они разбили винокуренный завод, но это было какое-то, неизвестно кем сделанное и повсеместно распространенное постановление. Они разграбили и то при участии, главным образом, наших же рабочих, инвентарь имения, но им внушалось: "Грабь награбленное", - лозунг самого Ленина. Они захватили землю имения, но: "Вся земля крестьянам" - гласил другой лозунг большевиков.

Они рубили лес, но на это была полная свобода. "Слабода" как выражались ромейцы. Они совершенно правильно поняли то значение, какое этому лозунгу придавали тогда большевики.

Захватив то, что само лезло им в руки, наши ромейские мужики дальше этого не пошли.

Когда мы вернулись в Ромейки, то вполне мирно и дружелюбно с ними сжились. Никаких претензий мы к ним не предъявляли, да и не могли, и они не трогали нас. Наоборот, с их помощью, папе удалось засеять несколько десятин, незанятой ими земли, а это, без лошадей, орудий и семян, было нелегко.

Пропитание нашей семьи и то было большой проблемой. Ни хлеба, ни даже картошки своей не было. Были только фрукты в саду и овощи. Мама, не теряя надежды на возвращение, наказала рабочим засадить на ряду с их огородами, огород и для нас. Думая, что он останется им, они охотно это сделали. Все остальное приходилось покупать, одалживать или обменивать на что-либо у мужиков. Яйца, кур, иногда и поросят бабы приносили маме в благодарность за медицинскую помощь, которую она, как бывало и раньше охотно им оказывала, посещая больных.

Каждое утро мама с вернувшеюся к нам кухаркою Гапой, ломала голову, чем накормить нашу большую семью. Утром пили кофе с сахарином, а кофе делали сами из поджаренных зерен ячменя и желудей. Мама, несмотря на свое исключительно хорошее здоровье и силу, до того уставала, что с трудом добиралась вечером к своей кровати.

Мы не понимали тогда всего самоотверженного, незаметного героизма ее жизни, и нам старшим часто бывало неловко за нее: она перестала следить за собой, опустилась внешне, стала раздражительна, сердито кричала на младших братьев. Они же, предоставленные самим себе, пользовались во всю свободой и простором Ромеек. То зароются в какой-нибудь стог сена, а мы все бегаем, ищем, заглядываем в колодцы, в пруды... То наедятся недозрелых фруктов, то, поскользнувшись в какой-либо луже, явятся выпачканными до самых ушей. Но это не мешало им расти добрыми, правдивыми детьми. Ни зависти, ни лжи, ни злорадства, ничего подобного в них не было.

Бежит Павлик с ревом, сгорбившись, закрывая одной рукой глаз, а другой поддерживая спадающие штанишки, а за ним с еще большим плачем бежит Яша.

- Мама, - всхлипывает Павлик, - Яша ударил меня каблуком в глаз, посмотрите, - и он, отнимая руку, показывает синяк под глазом.

- Я не хотел, я лез на дерево, а Павлик снизу подполз ко мне. Я не видел его. Я не хотел... - Жалостливо вопит Яша.

- Вот видите, какие вы непослушные дети. Сколько раз я вам говорила не лазить по деревьям. Боже мой! Боже мой! И что мне делать со всей этой оравой детворы. И развелось же их, как на беду какую!... Что это из них вырастет, - дикари какие-то! Хоть бы кто-нибудь, хоть изредка присмотрел за ними. - Тут мама бросала на нас старших укоризненный взгляд.

*****

В мою память врезалось только первое впечатления этого события: где-то, словно в пространстве, серый потрепанный конверт, лист письма в чьих-то руках, мамины глаза, ее дрожащие губы. Письмо было из Германии, из лагеря военнопленных, от Володи!

В его воскресение было так же трудно сразу поверить, как раньше в его гибель. Письмо было короткое. В нем Володя тревожно спрашивал: где мы все, что с нами, живы ли? Он сильно волновался, так как на все его предыдущие письма к нам, никакого ответа не получил. Мы никогда не узнали, почему эти письма к нам не дошли. Хотя Володя, потеряв почти надежду, что и это письмо мы получим, писал очень мало о себе, но самое главное - факт, что он жив, цел и пишет нам, вызвал не только бурю радости в нас, но какое-то почти физическое облегчение во всех трудностях и заботах нашей тогдашней жизни.

В последующих письмах Володя, по нашей просьбе, написал что с ним произошло.

Немцы, очищая поле битвы, откопали Володю и, заметив, что он еще жив, отправили в госпиталь. Вследствие контузии он был долгое время без сознания. После этого он еще долго болел. Когда поправился, его отправили в лагерь военнопленных.

Володя жаловался, что там он, как и все русские, сильно голодает. Мы стали посылать ему посылки.

*****

Хотя материальное положение было очень тяжелое, папа отправил нас всех старших на зиму в Киев. Лелю и Марусю в один пансион, двух братьев в гимназию, а меня, по-прежнему, в Художественную Школу, в семью дяди Валеры. Тетя с Ниной, боясь оставаться в Петрограде, где намеревались прожить целую зиму и вернуться в Петроград только весной, когда все там успокоится.

В доме дяди Валеры тоже были большие перемены. Весь образ жизни стал скромнее. Не пили вина, не держали выездных лошадей, так как трудно было доставлять сено и овес из имений. Не была абонирована и ложа в опере.

Отношения же и настроения в семье изменились мало. Дядя был подавлен и угрюм больше прежнего. Если ему случалось пройти, когда мы сидели, разговаривая в столовой или гостиной, он проходил молча, тяжелым, медленным шагом, окидывая нас подозрительным и недружелюбным взглядом. После этого мы быстро разбегались по своим комнатам. Тетя Нюня, как это я теперь уже знала по ее таинственным прогулкам, продолжала свой роман с доктором и несмотря ни на что, была все так же весела, беспечна и полна радужных надежд.

- И когда уже все это безобразие закончится? Какая-то кучка авантюристов захватила власть и распоряжаются как им нравится. И как все так долго это терпят - не понимаю, - говорила она капризно и сердито.

Впрочем не одна она, никто тогда не сомневался, что большевики так же скоро и неожиданно исчезнут, как появились, и со дня на день ждали их падения. В Киеве в то время сформировалось отдельное правительство - Центральная Рада - которая поддерживала относительный порядок, законность и спокойствие. Все были счастливы, что революционные события Петрограда далеки и не могут коснуться отделившегося Киева и что все кончатся раньше, чем его достигнут.

*****

Вернувшись в свою прежнюю школу, я с большим удовольствием стала посещать ее. Причиной этого была не только живопись. Когда я в первый раз вошла в назначенный мне головной класс, то увидела, что он был переполнен. Даже у самых ног модели: старика с седою, местами порыжевшею бородою и в залатанном, потерявшем свой цвет зипуне, сидело несколько учеников на низких скамеечках. Изображение старика виднелось на их полотнах в сильном ракурсе. В конце класса, где работали, стоя у больших мольбертов, тоже не видно было места.

- Кажется все места заняты, - сказала я нерешительно.

Никто не обратил внимания ни на мои слова, ни на меня; только кто-то буркнул, не отрывая глаз от работы:

- Да, похоже...

Почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд, я бессознательно глянула в ту сторону и заметила в конце класса ученика, который отступив от своей работы, прищурившись критически ее рассматривал.

- Вот здесь есть свободное место, - сказал он, метнув на меня короткий взгляд и, указывая большим пальцем руки, в которой держал целый пук кистей, на пустое место, недалеко от него.

Не двинувшись, я продолжала стоять и смотреть на него, как зачарованная.

Довольно высокий, широкоплечий, в коричневой "художественной" блузе, с густою шапкою каштановых волос, синими глазами и правильными чертами лица, он показался мне красавцем, чем-то вроде греческого полубога. Помимо наружности, что-то в нем неотразимо влекло меня к нему, вроде бы какая-то излучаемая им теплота.

Очевидно, я слишком долго смотрела на него, так как оторвавшись от работы, он опять глянул на меня. Я быстро перевела глаза вверх, делая вид, что смотрю на рисунок, висевший вверху на стене, позади его, а потом, не глядя на него, пробралась на указанное им место.

Я стала не ходить, а летать, как на крыльях, в школу, не замечая ни довольно длинной дороги, ни базара, ни лотков и баб на нем.

Его ожидающий и вспыхивающий радостью при моем появлении, взгляд захватывал во мне дыхание. Но, потом, точно успокоившись, что я здесь около него, он углублялся в работу, забывая обо мне. Я это понимала, так как и сама увлекалась живописью.

В перерывах, когда все должны были выходить в коридор для смены впечатления и отдыха, мы смущенно обменивались с ним полуулыбками и как бы что-то спрашивающими или ищущими взглядами, но не словами. Знакомство с ним представлялось мне таким невероятным счастьем, что я даже боялась его; к тому же он никакой инициативы к этому не проявлял, казался очень застенчивым, несмелым и довольным одними переглядываниями.

Так продолжалось недели три, пока у нас не переменили модель. Когда после этого, я вошла в класс, то увидела место своего кумира пустым. Я постаралась утешить себя:

"Ну мало ли что, может нездоров, а завтра или через несколько дней опять приедет".

Но прошла целая неделя, потом другая, а его все не было. Я места себе не находила, так загрустила.

Распросить кого-либо о нем, или хотя бы узнать его имя и фамилию, я и то не решалась. Мне казалось что каждый сразу узнает, что со мной делается, и почему я спрашиваю.

В это время я подружилась с одной из моих одноклассниц, Людой Рачицкой. Мне нравился ее спокойный, почти флегматичный характер и ее охотное подчинение моим настроениям и желаниям. Она была маленькая, худенькая, с серовато-синими выпуклыми глазами и неподвижными, ничего не отражавшими чертами лица, но довольно миловидная и с красивою, затейливою прической темных волос. Ее присутствие действовало на меня успокоительно, в чем я тогда нуждалась.

Люда узнала, что имя моего исчезнувшего героя Виталий Шкалев, и что он перешел в натурный класс, который находился на другом этаже и далеко от нашего.

- Он наверное очень увлекся новою работою. Первый раз пишет с натуры. Его считают очень способным учеником, одним из самых талантливых, - сказала мне Люда, ничего не подозревая.

Появился он в нашем коридоре во время перерыва только после Рождества. Я сразу почувствовала, что он пришел сюда ради меня. Взгляды, которыми мы обменялись были откровенней, горячей. Раз, проходя мимо меня, как обыкновенно для моральной поддержки со своим товарищем, он громко, с усилием преодолевая смущение, отчеканил:

- Я думаю, что эта барышня самая интересная в нашей школе.

Видно было, что эту фразу и как он ее скажет и где, он обдумал заранее.

В конце года, как всегда, у нас была выставка. Я стояла и рассматривала портрет, получивший первый разряд.

- Как вам нравится эта работа? - спросил меня, подходя вместе с Шкалевым, его товарищ.

По моему, хорошо: рисунок четкий, соотношение тоже правильное - есть форма, выступает, - стараясь скрыть охватившее меня волнение, ответила я.

- А мне не нравится, - сказал Шкалев, тона сладенькие, розово-голубенькие, как у бумажного Херувимчика на Рождественской елке. Ваш портрет, по моему, лучше: тона глубокие, сочные и как вылеплен. Как это вы его написали?

- Да никак, само собой, случайно вышло, - ответила я.

- Вот это правда! Когда само собой получается - тогда и хорошо. Когда не мы, а что-то другое, какая то несознаваемая наша сила действует вместо нас, а мы только подчиняемся ей и передаем, тогда все, как вы сказали и выходит хорошо, - говорил Шкалев в то время, как его товарищ незаметно испарился.

Мы продолжали разговаривать о живописи. На эту тему он, по-видимому, мог без стеснения и с интересом говорить.

- Вы будете летом в Киеве? - спросил он, уже освоившись и меняя тему разговора.

- Нет, я через три дня уезжаю в деревню.

- Неужели? - испуганно глянув на меня, сказал он, - а я надеялся что мы с вами будем летом ходить на этюды. Поняв что его планы разрушаются и что меня скоро не будет, он, решившись, тревожно спросил.

- А что вы делаете сегодня вечером?

- Да ничего особенного. Мои все собираются в театр, но я не пойду, - ответила я.

- Вы были когда-либо в ботаническом саду?

- Нет, не была.

- Хотите пойдем туда сегодня вечером?

- Да, но я слыхала, что этот сад закрыт для публики.

- Я знаю один тайный проход. Там чудесно. Пойдемте, - уговаривал он меня.

- Хорошо, пойдем, это действительно должно быть интересно, - согласилась я, скрывая свою радость.

Вернувшись домой, я сказала тете:

- У меня что-то немножко голова болит. Лучше я сегодня в театр не поеду.

*****

Уже стемнело, когда мы в назначенный час встретились около университета. Виталий провел меня боковыми проходами, и мы очутились позади здания университета, где, через узкое отверстие в изгороди, пробрались в сад.

Темная, полная весеннего томления ночь, скрывая настоящие формы предметов, придавала им фантастический вид. Длинное, погруженное в темноту и терявшее в ней свои очертания, здание университета казалось сказочным, уходящим в бесконечность, дворцом. Только его центральная часть, вырванная из темноты светом фонарей, выступала вперед, отливала цветом красного вина. Над нею, растянувшись, чернильно-лиловое небо мерцало далекими звездами.

В начале сада была какая-то лужайка, покрытая ковром травы, казавшейся черной. Отыскав на ней, чуть белеющую дорожку, мы пошли вдоль низких каменных статуй, маячивших в стороне. Впереди группы деревьев, раскинув по небу свои широкие, как лапы, ветви, казалось звали нас в свою загадочную и чуть пугающую тень. Но войдя туда, мы почувствовали себя спрятанными и под их покровительственной защитой.

Продолжая идти рядом с Виталием по окутанным темнотою и уходящим в нее аллейкам, я оступилась и нечаянно - действительно нечаянно - столкнулась с Виталием. После этого мы как-то часто стали сталкиваться. Потом, дорожка ли сузилась, тьма ли, наступая и давя на нас с обеих сторон, заставляла ближе прижиматься друг к другу, но вскоре мы так приспособились идти, что наши ноги, почему-то не попадая в такт и встречаясь на каждом шагу, терлись и жались одна к другой и, путаясь, не могли разминуться. Притворяясь, что мы этого не замечаем, или что это неважно, или что иначе в темноте никак идти нельзя, мы продолжали бродить по этому завороженному, волшебному царству-саду, единственному в мире. Казалось, что существовал он только для нас, что дальше за ним ничего не было: мир кончался, а начиналась бездна и, хотя оттуда доносился шум большого города, это еще больше укрепляло ощущение нашей изолированности от него. Чем дольше мы так ходили, всецело поглощенные сладостным томлением наших путавшихся ног, только изредка перекидываясь словами, не имеющими никакого внешнего смысла, но для нас глубокого внутреннего, тем сильнее мы чувствовали, все возрастающую между нами близость.

- Который теперь может быть час? - спросила я, наконец, когда мы случайно оказались у одного из фонарей. Подняв руку, он долго всматривался и потом сказал:

- Не так и поздно, около одиннадцати.

- Что? Не может быть! Что же теперь будет? - воскликнула я испуганно.

- Да не волнуйтесь. Вы же говорили, что ваши в театре. Еще успеем.

По дороге он предложил мне поехать с ним завтра на Днепр покататься на лодке.

Все уже сидели за поздним ужином, когда я чуть не бегом вошла в столовую. Оба кузена, подмигнув многозначительно, переглянулись друг с другом, Нина, прищурив один глаз с той стороны, где сидели тетя и дядя и желая этим как бы предостеречь и выказать свое сочувствие, ободряюще мне улыбнулась.

Дядя поднял салфетку и, вытирая усы, принужденно откашливался, делая вид, что у него что-то царапало в горле.

- Что это ты, дорогая моя, запаздываешь? - сказала тетя, - что бы там ни было, и как бы там ни было, а к столу надо являться вовремя.

Заметив, однако мой виноватый вид, она повернувшись, продолжила оживленный разговор, этим давая понять, что вопрос о моем опоздании закончен. Она видимо, симпатизировала мне.

Сидя на скамеечке, в лодке, против Виталия, я ничего не замечала, кроме него одного: ни ясно видневшихся вдали на крутом берегу Днепра, куполов киевских церквей, ни широкого разлива Днепра у их подножья, ни сыпучего песка берега, мимо которого медленно продвигалась наша лодка, ни густых ивовых зарослей, местами подходивших к воде и купавших в ней свои длинные ветви, ни неба, с набегавшими на него облаками. Как могла я смотреть в его синеву, когда взгляд мой, жадно ловимый ласкающими глазами Виталия, утопал в их глубине, где, сливаясь с ним в одно, я переставала сознавать себя.

Порою, со сладким томлением я замечала нежную с голубыми жилками кожу его рук, когда, мерно взмахивая веслами, он протягивал их в мою сторону.

Временами какой-то грохот доносился издалека. Но, занятые собою, мы не обратили на него внимания до тех пор, пока не загремело совсем уже близко. Не успели мы опомниться, как раскат грома потряс все вокруг, и молния зигзагами разрезала вдруг почерневшее небо. Поднялся сильный ветер, о лодку застучали капли дождя. Превратившись скоро в потоки ливня, они стремились вниз к волнам, которые, пенясь подымались к ним навстречу и, точно целуясь, сливались с ними в одно сплошное море воды. Она заливала нам глаза, волосы, одежду, лодку. Ничего не стало видно.

Каким-то образом, прибившись к берегу, Виталий, уцепился за прибрежный куст, выскочил из лодки и вытянул меня. Кое-как прикрепив лодку, мы, взявшись за руки, бросились бежать, не зная куда, среди непрерывных ударов грома, сверкания молнии и пригибаемых к земле борящихся с ветром, ивовых кустов.

Неожиданно увидели среди них какую-то маленькую деревянную постройку. Крыша ее частично провалилась, в стенах сгнившие наполовину, бревна образовывали большие отверстия, но, хотя и похожее на скелет, это все же было какое-то убежище.

Вскочив туда через вход с оторванными дверями, мы облегченно вздохнули и, глянув друг на друга, весело рассмеялись. Между тем, гроза, как бы добившись своего и окатив наши пылкие чувства холодной водой, стала утихать, скоро так же быстро унеслась, как и налетела.

Отдышавшись и придя в себя, я заглянула на Виталия; и тут-то по быстро украдкой скользнувшему по мне и сконфуженному его взгляду я догадалась, что у меня что-то не в порядке, и к своему ужасу увидела, что была как раздетая. Мое тонкое шелковое белье и такое же тонкое платье, промокнув до последней нитки, плотно прилипало к телу, обрисовывая все его формы и местами просвечиваясь. Мои, раньше завитые и красиво уложенные локоны, распустившись, спадали длинными, мокрыми прядями на лицо и плечи. По ногам скатывались струйками капли дождя.

- Не смотрите, не смотрите на меня! - закричала я в отчаянии, заливаясь краскою стыда и стараясь спрятаться как можно глубже в угол. Природа положительно преследовала меня в этот день; луч солнца проникнув меж щелей и, словно издеваясь надо мной, сильнее осветил угол, где я и пряталась.

- Отвернитесь, пожалуйста, отвернитесь! - опять взмолилась я, глядя на Виталия испуганными, широко раскрытыми глазами, стараясь перехватить его взгляд и отвлечь от моей фигуры.

"Кончено, все кончено", - думала я, - "он разочаруется во мне раз и навсегда. Вид мой похуже чем у мокрой курицы, совсем голая... Не хочу, ни за что, ни за что с ним больше встречаться"...

- Не отвернусь, - робко и как бы прося, - проговорил он, - я хочу запечатлеть вас такою в моей памяти навсегда. Если бы я был талантливый художник и мог бы вас так написать... - замечательная картина могла бы быть... Это освящение, игра света... Назвал бы я ее...

- Мокрая курица, - прервала я его.

- Нет русалка.

- По мере того, как он говорил, только что мучившие меня сомнения проходили. Утешенная, я засмеялась, показывая что принимаю его похвалы за обыкновенный комплимент, на самом же деле счастливая, что нравлюсь ему и такая и что возможно он любит меня также, как и я его теперь за его слова, за его любование мной. Стараясь не высказать своих чувств я, продолжая смеяться, сказала.

- А вы тоже хороши! Интересно, как это мы явимся в таком виде в город?

- Ничего, мы к тому времени высохнем. Мы проберемся незаметно. Мы будем в порядке. Мы... - говорил он, улыбаясь и ненужным повторением слова "мы", связывая меня с собой и взглядом сияющих глаз добавляя то, что не выразил словами.

От этого его взгляда мне становилось жарко и неловко, и я вспомнила что не одета.

- А все-таки, надо что-то делать. Знаете что, пойдите посмотрите, где наша лодка. Может ветер угнал ее Бог знает куда, а я, тем временем, постараюсь привести себя немножко в порядок.

Напоминание о лодке обеспокоило его и он, печально вздохнув, вышел. Оставшись одна, я сняла платье и, выжав из него воду, выглянула наружу.

Виталий ушел глубже в кусты, наверное, чтобы тоже обсушить одежду.

Жмурясь от слепящего солнца, я вышла и стряхнув капли дождя с ивовых деревьев и вымытых, отражавших блеск неба листьев, развесила на них свое платье. Вокруг все блистало, ликовало, освеженною, победоносною силою жизни. Днепр, успокоившись, тихонько плескался о берег, слегка покачивая нашу лодку.

Когда вернулся Виталий, я была уже одета во все сухое, также как и он. Но помятое платье, растрепанная прическа и весь мой вид смущали меня и, боясь произвести на него плохое впечатление, я заторопилась домой. Расставаясь, мы условились встретиться с ним на другой день на Владимирской Горке. Это была наша последняя встреча перед моим отъездом в Ромейки.

Направляясь к огромной, чернеющей на фоне неба, статуе Св. Князя Владимира, я уже издали увидела Виталия, сидевшего на ступеньках памятника. Вскочив, он торопливо бросился мне навстречу, и мы, не отдавая отчета, как это случилось, прижались губами друг к другу.

Оторвавшись и в первый раз обращаясь ко мне на "ты", он спросил:

- Почему ты опоздала? Я так волновался, думал может не придешь, может...

- Да я же пришла во время, покажи часы. - И я, что бы посмотреть время, взяла его за руку. Как магнитная сила притяжения пробежала между нами. Притянув к себе, он стал целовать мои руки, лицо, волосы. Кругом никого не было, и мы опустились на ближайшую скамейку. Оказалось, что он ошибся и пришел ровно на час раньше.

Все то чувство стеснения и неловкости, которое я испытывала раньше и которое сдерживало меня, исчезло без следа. Мне стало с Виталием так легко и свободно, как никогда ни с кем. Он показался мне таким своим, близким, родным, как будто бы мы всегда были с ним вместе и есть и будем, как что-то одно нераздельное.

И было это так естественно, так просто и понятно, что иначе казалось и быть никогда не могло.

- Скажи, почему ты тогда так на долго исчез? - спросила я, имея в виду время, когда он был переведен в натурный класс.

Он сразу понял, о каком времени я спросила.

- Я думал, что лучше мне с тобою не встречаться. - сказал он грустно.

- А почему же ты тогда нашел мне место в классе?

- Мне захотелось, чтобы ты была близко около меня, как теперь, - добавил он, притягивая меня к себе, и мы снова замолчали надолго, забывая все на свете.

- Ты читала когда-либо Песнь Песней Соломона? - спросил он.

-Возможно читала, но не помню. А что?

- Мне она сейчас припомнилась, может не точно. "Положи меня как перстень на пальце твоем, как печать на сердце твоем, ибо сильна, как смерть, любовь моя и страшна, как преисподняя, ревность и стрелы ее - стрелы огненные", - продекламировал многозначительно, Виталий.

- О, красиво и очень верно; только я не понимаю "преисподни" и "ее стрел огненных", - немного шутя, добавила я.

- Надеюсь, что у нас этого никогда не будет, - заключил Виталий.

Когда он проводил дрожащею рукою по моим волосам, лицу, шее, груди и целовал прижимая к себе, во мне все до глубины моего существа тянулось, рвалось ему на встречу и, теряя рассудок и сознание, я впадала в какое-то блаженное безволие. И куда бы я не повернулась, куда бы не взглянула, как бы не пошевелилась, я всюду встречала его губы, его глаза, его руки - везде было он... Кругом он... Только он - весь мир он.

Сердце мое, то колотилось, то замирало.

"Сильна как смерть любовь моя", - проносилось в растрепанных мыслях, - "и стрелы ее - стрелы огненные".

- Гм!... гм!... - раздалось громко позади меня.

Вздрогнув, я обернулась. Маленький, худенький старичек, повернувшись с соседней скамейки, настойчиво и сердито смотрел на меня. Я отстранилась от Виталия.

- Ну, чего ты испугалась? Разве ты его знаешь?... нет, и он тебя не знает и ни ты его, ни он тебя никогда не увидит. Не обращай внимания. Смотри, ну вот, как на того воробушка, что скачет там по дорожке, - уговаривал меня Виталий.

Поцеловавшись еще раза два, но уже не так как прежде и чувствуя как мне казалось, строгий, устремленный на меня сзади взгляд старичка, я понемногу пришла в себя.

Оказалось что все сроки моего возвращения домой давно прошли.

- Ах, все равно, так и так завтра уезжаю, - сказала я.

И только теперь мы вспомнили, что надо расстаться на целое лето.

- Боже мой! как я выдержу такое долго время без тебя, - с испугом сказал Виталий, - да ты меня и забудешь.

- Я тебя забуду! Разве это возможно? Никогда, никогда а жизни, до конца ее не забуду, - говорила я.

Близость, возникшая между нами, была так сильна, что разлука казалась невероятной: трудно было поверить в это, как во что-то совершенно противоестественное. Только, когда из предосторожности не дойдя до дома, мы простились на углу улицы, я почувствовала себя вдруг такой несчастливой, одинокой и беспомощной, что будь это на улице, я неудержимо расплакалась бы.

- Первый раз я довольна, что ты наконец уезжаешь, - услышала я слова тети, прозвучавшие словно издалека, когда я, войдя в дом, встретилась с ней в коридоре.

- Сейчас... сейчас... - пробормотала я бессмысленно, быстро убегая в свою комнату.

Мне было не до тети. Буря разнородных чувств волновала меня: и любовь, и счастье, и боль разлуки.

Глава 6

Киев - Гражданская война

К собственному моему удивлению, разлуку с Виталием я пережила не так тяжело, как того боялась. Беспокойные мысли о том, в каком положении находятся теперь мои родные в Ромейках, волновали меня. К большой радости, я заметила там некоторые улучшения. Родители, почувствовав себя дома, на своей земле, ободрились. С нетерпением ожидали Володю. Вопрос о питании почти наладился. Предвиделся сбор урожая с озимых посевов и яровых на более расширенной площади. Мужики, не удобряя и истощив захваченную ими землю, сами бросали ее, и она снова переходила в наше владение.

В июне этого 1918 года разнеслась весть о приходе немцев. Немцы, игнорируя заключенный с большевиками 3-го марта того же года Брест-Литовский мир, стали оккупировать юго-запад России, где в то время не было никакого эффективного правительства. Мы скорее обрадовались этому, чем испугались. Всякая, основанная на законе, власть лучше чем безвластие и произвол преступных элементов страны. И действительно, без особых трудностей, немцы ввели сразу же порядок и закон, охраняющий жизнь, безопасность и имущество населения, занимаемой им территории. Все и все сразу стало на надлежащее место.

Особенно были довольны помещики! Многие из них получили обратно большую часть, забранного у них имущества, а иногда и все.

Ромейцы заявили, что у них ничего нашего нет, а что наш инвентарь был разграблен мужиками других деревень. Проверить и вообще провести это дело у нас было некому. Папа положительно не был способен на такого рода дела. Махнув рукой, он сказал:

- Э... Бог с ними, все равно большого хозяйства теперь не заведешь. Да и кто его знает, время неверное: сегодня немцы, а завтра один Бог знает кто.

Когда осенью мы старшие дети вернулись в Киев, он тоже был занят немцами. Настроения в Киеве не были особенно радужны. То, что немцы разогнали Центральную Раду, организованную гетманом Скоропадским, не могло нравиться никому. С другой стороны сознание, что немцы являются более надежной защитой от большевиков, внесло успокоение в частную жизнь Киевлян.

- Ах, Лида, какое счастье что пришли немцы, - говорила мне тетя Нюня в первый день моего приезда, - мы спасены! А какие у нас интересные немецкие офицеры жили, если бы знала - да ты их увидишь, они завтра придут.

На следующий день, войдя вечером в гостиную, я увидела двух, затянутых в аккуратно пригнанные мундиры, немецких офицеров. Они стояли и держали в руках узенькие ликерные рюмочки, в которые тетя подливала ликер. Нина сидела поотдаль в углу дивана и молча потягивала из своей рюмочки.

Вслушавшись, я поняла, что разговор шел о русских женщинах. Офицеры находили их очень интересными. Поглядывая как тетя, игриво посмеиваясь, отпивала маленькими глотками ликер, один из них сказал:

- Вот так, мы представляем себе, русские женщины целуют своих мужей.

Тетя, кокетливо улыбаясь, ответила, что иногда не только мужей.

Скоро, откланявшись, они ушли. Мы еще раз увидели их, но уже при других обстоятельствах.

*****

Утром следующего дня, я с замирающим сердцем подходила к своей школе. "Здесь ли он. Может его почему-нибудь нет. А если есть, то может забыл меня"...

Он не забыл. Он ждал меня. Мы стали встречаться ежедневно. Эти свидания были для меня все: ими я жила, ими дышала. Когда я оставалась одна, тогда казалось мне, что я теряю что-то самое важное, - необходимое для меня, и только около него, я успокаивалась, словно найдя то, чего мне не доставало и без чего я не могла жить.

- Лида, пригласи твоего "героя" зайти к нам. Мне интересно увидеть, такой ли он красавец, как ты говоришь, - сказала мне однажды тетя Нюня.

Я конечно, не выдержала, чтобы не рассказать ей о своем увлечении.

Когда я передала Виталию это приглашение, он очень растерялся, а потом сказал:

- Я стесняюсь и мне неприятно тебе об этом говорить, но должен сказать откровенно. Видишь ли, мне чуть не под тридцать лет, а я ничего - ученик Художественной Школы. Стыдно сознаться, но меня до сих пор содержат родители. Они, кроме маленького домика на окрайне Киева и клочка земли на Дону, ничего не имеют. Я единственный сын и, как видишь, такой неудачный. У меня вот, кроме этой коричневой блузы, в которой ты всегда меня видишь, ничего нет. Недавно я заказал себе мой первый костюм. Готов он будет через две недели. Тогда я могу прийти к вам, а до той поры, мне не в чем и показаться.

- Вот глупости, - сказала я, с непониманием выслушав его, - по-моему, эта блуза тебе очень идет. Я иначе себе тебя и не представляю, как только в ней и никакой костюм, я уверена, не будет лучше.

Через две недели, в новом костюме он пришел к нам. И, действительно, в гостиной в этом костюме, он показался мне каким-то совсем другим: таким обыкновенным и к тому же несколько мешковатым.

Тетя вышла приветливо улыбаясь, и начала легкий, ничего не знающий разговор. Когда я подавала Виталию чашку чаю, то заметила с удивлением, что руки у него дрожали. Очевидно и тетя заметила его смущение и скоро под каким-то предлогом вышла.

- Ничего особенного я в нем не нахожу. Он ничего себе- да; но не такой уже Антиной, как ты говорила, - сказала мне потом тетя.

В один из осенних вечеров к нам неожиданно зашли оба знакомых немецких офицера и сразу же сказали, что пришли проститься.

- Как жаль, - сказала искренне тетя, - вы в отпуск? Надеюсь, что мы опять увидимся, когда вернетесь.

- Нет, мы не в отпуск. Мы уходим вообще отсюда. Получен неожиданный приказ оставить Киев. У нас говорят даже больше: мы должны будем уйти вообще из России.

- Не может быть! Почему? Ведь никаких боев не было. Большевики не наступают, - не веря своим ушам, испуганно воскликнула тетя.

- Да, конечно, они не в силах воевать с нами. Но здесь другое - политика.

После их ухода, мы скоро узнали, что Первая Мировая Война была кончена. 11 ноября Германия капитулировала, Гогенцоллерны были низвержены, и почему-то американцы потребовали немедленного отхода немцев из России.

Об этом офицеры, уходя, нам ничего не сказали - очевидно из самолюбия.

Немцы оставили Киев под опекою слабого Украинского Правительства с гетманом Скоропадским во главе. Правительство это кончило свое существование в начале декабря. Киев, после боев, был занят войсками украинских националистов, сформированными Петлюрою. Его власть продолжалась всего лишь два месяца. Под давлением, подходящих с боями к городу большевиков, он тоже должен было отступить из Киева и передать правление в руки назначенной Директории. "В вагоне сидит Директория, а под вагоном лежит территория", - говорили с горькой иронией киевляне. В этих словах, как нельзя лучше отразилось полное бессилие и растерянность всех этих кратковременных правительств.

Приближались большевики. По всей Украине и в Киеве начались эвакуация и паника. Все, кто мог и куда мог, уезжали. Уезжала и семья дяди Валеры, но не все вместе. Нина присоединилась к одной бродячей труппе артистов и вместе с ней уехала на гастроли куда-то на юг России. Коля тоже отправлялся на юг, где в то время формировалась Добровольческая армия. Шел он туда простым солдатом. Впоследствии он выделился как отличный пулеметчик. Дядя Валера, тетя Нюня и старший сын с женой уезжали в Румынию.

Накануне отъезда, мы не спали почти всю ночь. Позамыкали двери, старательно задернули портьерами окна и, убедившись, что прислуга и экономка Изабелла спят, замкнули ведущие к ним двери. После этого мои кузены принялись делать отверстия в полу, в стенах, в косяках дверей. Туда прятались наиболее дорогие вещи и драгоценности. Потом все заклеивалось, забивалось и закрашивалось. Главные драгоценности зашили в шубы, которые одевали в дорогу. На другой день спокойно выехали в полной уверенности, что скоро вернутся. Этому никогда не суждено было сбыться.

Вместе с ними уехал и доктор Пивоварский. Там в изгнании закончилась их, несколько лет продолжавшаяся, семейная драма. Дядя Валера, потеряв все состояние, не имея никакой профессии и не зная иностранных языков, очутился в тяжелом материальном положении. Доктор же, известный даже в Европе, хирург, мог удержать свое прежнее положение. Тете пришлось выбирать между ними двумя.

- Иван Яковлевич (доктор) может и без меня продолжать свою блестящую карьеру. Валера же нуждается теперь в поддержке. И в несчастье его никогда не оставлю, - решила она.

В отчаянии доктор вернулся в Россию и там был с почетом принят большевиками. А тетя Нюня с дядей и детьми уехали в Париж, где до конца дней своих вели тяжелую и бедную эмигрантскую жизнь.

В опустевшем доме дяди осталась только я, Изабелла и из прислуг одна горничная и кухарка. Прошлое Изабеллы, польки по происхождению, было темно. Отличалась она двуличным, злобно-завистливым характером. Ее никто не любил, считая что она способна на всякую гадость. Выступала она важно с гордым недоступным видом; ни на кого прямо не смотрела, а как-то сбоку, из-под тяжелых, наполовину закрывавших ее выпуклые глаза, век. Губы были надменно поджаты, и она редко открывала их для разговора. Изабелле было поручено смотреть за домом, и вести хозяйство на деньги получаемые от квартирантов другого дома.

К моему счастью она решила, что я осталась для надзора за ней и поэтому старалась, как могла мне угождать.

Я же осталась потому, что мои сестры и братья тоже оставались еще в Киеве. Это была середина учебного года, занятия шли нормально и всякие политические перемены, казалось, ничем не угрожали учащейся молодежи. Кроме этого, я так была захвачена своею любовью, что ничто на свете не было в силах заставить меня уехать из Киева. А время наступало жуткое.

Большевики заняли Киев без боев, вошли тихо, незаметно. Директория уехала заблаговременно своим поездом.

С приходом большевиков, волна террора захлестнула Киев. Никто почти не был уверен, что доживет до следующего дня. Мужчины прятались по чердакам, подвалам, в замаскированных комнатах или уходили в другие дома на ночь.

В одно раннее утро, желая перейти улицу, я невольно обратила внимание на, очень быстро ехавший по середине ее, грузовик. На нем была уложена большая куча чего-то похожего на дрова или небольшие бревна. Вся она как-то скользко колыхалась и была покрыта плотно брезентом, старательно подвернутым и прикрепленным ко всем четырем краям платформы.

Когда грузовик проехал, я заметила торчавшую сзади из-под брезента, как мне показалось, какую-то белую палку. Вглядевшись, я увидела, что это была окоченевшая, неестественно белая человеческая рука. С ужасом подумала я, что могло быть под брезентом.

Когда я рассказала об этом Виталию, он с изумлением ответил:

- А разве ты не знаешь? Всем известно. Рано, по утрам, в быстро мчащихся грузовиках, чекисты вывозят трупы расстрелянных ночью в Чека. Никогда не останавливайся и не смотри на них.

Но я тогда была как в тумане, в котором ничего, кроме Виталия не видела.

Гражданская война продолжала кипеть. За время ее существования, Киев одиннадцать раз переходил из рук в руки.

Почти каждый переход сопровождался бомбардировками и жертвами. Во время этой неустанной борьбы и военных невзгод, Киев часто бывал отрезан от других мест и городов.

Меня это не тревожило. Под звуки канонады я продолжала бегать в школу с одною только мыслью и желанием: встретиться с Виталием.

В конце учебного года мне сказали, чтобы я забрала своих сестер и братьев из пансионов, так как они закрывались. В это время железнодорожное движение на запад от Киева было прервано. Мы остались отрезанными от Ромеек. Я совсем растерялась, не зная, что делать.

Вернувшись однажды со школы, я увидела во дворе нашего дома большой, простой воз, полный сена и каких-то мешков. По бокам его, распряженные лошади, жевали овес. Около них стоял, заботливо расправляя упряжь, наш ромейский кучер - Юрко.

Я не поверила своим глазам. В то время участники Гражданской войны грабили приезжающих и забирали лошадей, где бы они их не находили. Крестьяне часто прятали лошадей в лесах. Папа в отчаянии решился прислать за нами лошадей из Ромеек в Киев: 500 верст!

Даже это не заставило меня уехать из Киева.

- Барышня, - упрашивал меня старый Юрко, - пожалуйста, поезжайте. Барин строго наказывали. Будут крепче серчать. Как я им на глаза без вас покажусь.

- Ничего, Юрко, ничего... Скажи, чтобы не беспокоились. Со мной ничего не случится.

- Да как не беспокоиться? Слыханное ли дело, остаться вам тут одной, да в такое время!

- Я приеду, скажи, что приеду, как только поезда пойдут.

- Барышня, да, может они николи больше не пойдут.

- Пойдут Юрко, пойдут... - говорила я с болью в сердце, сама не веря в то, что говорила.

Я отправила своих братьев и сестер домой, а сама осталась в Киеве.

Еще перед этим, вскоре после отъезда дяди Валеры, Виталий пригласил меня с Людой и еще кое-кого из нашей школы, зайти к нему после занятий. Он жил в гостинице Покровского Монастыря в довольно большой комнате. Он раньше помещался в ней со своим товарищем, который кончил школу и уехал из Киева, и комната осталась одному Виталию.

Провожая меня домой, Виталий сказал:

- Теперь ты знаешь, где я живу. Единственно, где мы можем быть вместе и одни - это у меня. Завта вечером я буду ждать тебя у себя.

Я стала приходить к нему. Всю дорогу, а это было далеко от нашего дома, я пробегала, не чувствуя земли под ногами. С волнением входила в коридор, где перед иконой Божьей Матери всегда теплилась лампадка. Перекрестясь около нее, я стучала в его дверь со страхом, что вдруг его нет. Но дверь быстро открывалась, и он всегда радостно встречал меня. Я усаживалась в кресло, или на пол, около уютно горевшей печки разостлав перед нею свою шубку. Вечера проходили как одно мгновение.

В противоположность ко всему, жизнь в нашей школе с приходом большевиков расширилась и расцвела. Никого из учеников большевики не трогали, наоборот, предлагали записываться в партию. У нас появилось много новых "учеников", никогда раньше не посещавших школу. Очевидно, принадлежность к художественному миру была, с точки зрения большевиков, признаком если не политической благонадежности, то хотя бы безвредности. Новые "ученики", не умея ничего делать, бродили по коридорам и классам, приглядываясь к нашей работе, которая приняла совершенно другой характер. Школа была заброшена бесконечными заказами и массою всякого рода материалов и красок, реквизированных на фабриках. Нам заказывались портреты вождей, роспись внутренних стен занятых большевиками зданий и военных казарм. К дням торжественных празднеств, как первое мая, мы писали огромные, красочные плакаты, которыми украшали весь город. Над ними мы работали не только днем, но иногда и по ночам.

Несмотря на усталость, все свободные вечера я по-прежнему проводила у Виталия.

Туда я приходила пока было светло, но назад возвращаться было жутко и опасно. Даже днем редкие прохожие пугливо пробирались по тротуарам, держась ближе к стенкам домов и стараясь не привлечь к себе внимания. Вечером же освещался только центр города. Окрайны же и улицы около монастыря были совсем темные и безлюдные.

Виталий провожал меня только до половины дороги, где уже начиналось освещение.

*****

Засидевшись в тот раз позднее обыкновенного, мы с Виталием собирались уже выйти; но когда он открыл дверь, то навстречу нам метнулся ветер с дождем, а за его густыми, косо летящими, освещенными из двери, нитями, стояла тьма непроглядная.

Захлопнув дверь, Виталий решительно сказал:

- Ничего не поделаешь. Тебе придется остаться у меня. Ночь, тьма, дождь, чекисты... Нужно быть сумасшедшими, чтобы теперь выйти.

- Обождем немножко, может дождь перестанет, - неуверенно сказала я.

- Да когда же это будет?.. в полночь?.. вместо того, чтобы домой, попадешь со мной в Чека, а оттуда, сама знаешь, возврата нет.

Вернувшись в его комнату, я, не раздеваясь и почему-то дрожа, села в кресло. Виталий, приготовив постель, сказал:

- Ты ложись здесь, а я устроюсь на кресле, подставлю под ноги стул и будет вполне удобно.

"Лечь в его кровать... а что, если он потом придет?" - у меня захватило дыхание. "Не выдержу, ни за что, не выдержу; я же не камень, а человек из плоти и крови, а потом что?" - подумала я с ужасом, - "только Днепр, только туда, другого выхода нет", - и продолжая дрожать всем телом, сказала:

- Нет, ты ложись как всегда в свою кровать, а я буду здесь, на кресле. Мне совсем хорошо, я небольшая.

После долгих пререканий, он, рассердившись, потушил свет и лег полураздевшись в кровать. Мне стало легче.

- Лида, - услышала я через некоторое время, - иди, ляг около меня. Я ничего плохого не сделаю. Я только хочу, чтобы ты была около меня, хочу чувствовать твою близость. Иди, ну, иди же!..

Я не отзывалась, делая вид, что сплю.

- Да ты же не спишь, я слышу. Неужели ты думаешь, что я могу себе, что-либо позволить, могу тебя обмануть... ты не веришь мне, скажи прямо!

- Почему не верю... верю, а только нельзя, зачем? Мне и здесь хорошо, - отвечала я.

- Нет, ты не веришь, ты за подлеца меня считаешь... ты....

- Перестань, не говори глупостей, ты сам знаешь, что это неправда. Я просто не могу... не могу. Пойми же... - через слезы говорила я.

Отвернувшись он затих.

Откуда-то словно из под земли, из глубины ночи, стало доноситься тягучее, заунывное пение низких мужских голосов. Слов этой песни, прерываемой шумом ветра, я разобрать не могла; только часто повторяемый припев ее:

"Кубань, ты моя родина"...

безнадежной тоской сжимал мое сердце.

- И ты думаешь, так вот целую ночь там сидеть, а я здесь буду целую ночь лежать и спать?.. - отозвался опять Виталий. Не отвечая на его вопрос, я спросила:

- Кто это поет?

- Да не все ли равно кто. Бездомные, бродяги, они иногда так вот воют эту их бурлацкую песню.

- Где же они?

- В ночлежном доме. В подвале одного монастырского здания. Да брось, что тебе. Иди, около меня не будешь слышать. Ну, скорее, иди же... не будет страшно.

Меня тянуло к нему неудержимо, всеми силами...

"Кубань, ты моя родина"

- казалось сама темнота стонала мучительной тоской.

"Вот если не выдержу, то буду такой же падшей, бездомной, как они", - подумала я и сказала:

- Перестань, Виталий, не мучай меня.

- Чем же я тебя мучаю? Я не думал, что тебе мучение быть около меня близко, - потом, глубоко вздохнув, обиженно добавил, - ну что ж, если так... - затем поднявшись, встал и молча зажег свет.

При свете нам обоим стало неловко. Я чувствовала себя, как бы в чем-то виноватой. Мы избегали встречаться взглядом. Накинув пальто, Виталий сказал:

- Я сейчас вернусь, только воды принесу, - и взяв чайник, вышел. "Было бы лучше, если бы мы тогда ушли", подумала я. "А что, если сейчас?" - внезапно мелькнула у меня мысль.

Сорвавшись с кресла, я подбежала к двери и, приоткрыв ее, выглянула. В коридоре никого не было. Проскользнув к выходной двери, я выбежала на двор.

Дождь перестал, но темнота была прежняя. Пройдя на ощупь некоторое расстояние, я остановилась, натолкнувшись на какой-то куст, присмотревшись, стала различать дорогу.

- Лида, Лида! - раздался сзади негромко голос Виталия. Оглянувшись, я увидела в освещенной раскрытой двери силуэт Виталия и поспешно спряталась за куст. Потом видела, скорее слышала, как он прошел мимо и позвал опять:

- Лида, вернись!

- Только ветер, шевельнув листву, и спадающие, как слезы, тяжелые капли дождя, ответили ему.

Он скоро вернулся. Мне было жалко и его и себя, хотелось броситься, прижаться к нему, но знала, что если это сделаю, то ничто не будет в силах удержать нас, а того, что случилось бы, я боялась больше смерти.

Всю дорогу не встретила я ни одной живой души в темных улицах омертвелого, словно зачумленного города.

Добравшись около полуночи в свою комнату я, заливаясь слезами и не раздеваясь, легла на кровать.

"Никогда, никогда больше не увижу я нежной ласки его глаз, никогда не услышу его милого голоса, никогда не прижмусь к его теплой груди. Разве издали, случайно встречу его холодный взгляд и, когда, заметив меня, он отвернется, я украдкою взгляну на него такого любимого, родного. А любил ли он меня по-настоящему? Почему за все время нашей близости, он никогда не подумал о том, что будет с нами дальше, ни одним словом не выразил желания соединить свою жизнь с моей. Никогда не обмолвился о возможности женитьбы. Если бы любил, то не смотрел бы ни на какие препятствия. А это его странная мысль: что он бедный, а я, по его мнению, богатая. Какое это имеет отношение к нашей любви? Разве это важно, разве это любовь?.. И мешаясь с этими мыслями и слезами, мне не то чудился, не то слышался горестный, как панихида над моею любовью, напев:

"Кубань, ты моя родина".

*****

- Где это вы вчера так поздно, "художничали"? - ехидно спросила меня утром Изабелла, поджав губы.

- В школе, плакаты писали, соврала я.

- Странно, никаких празднеств теперь нет и украшение города не предвидится.

Чувствуя, что краснею, я смущенно молчала.

- Кстати, давно хотела вам сказать. Теперь на нашей улице есть хороший доктор по женским болезням, - продолжала она тоном доброжелательного совета.

- Но мне никакого доктора не надо, я совсем здорова, - с удивлением и не поняв сразу ее намека, ответила я.

Многозначительно улыбнувшись, и, прикрывая веками свои жабьи глаза, она продолжала.

- Кроме того, вы перепугали всех моих квартирантов. Никто теперь по ночам не входит и в дом не стучится, разве что только с "обыском".

Под предлогом, что не хватает денег на ведение дома, Изабелла посдавала постепенно все опустевшие комнаты дядиного дома.

Квартиранты же ее, были не такого сорта люди, чтобы боялись "обысков". Наоборот, скорее их можно было опасаться. По их счастливому, уверенному виду, по достатку, с которым они жили, совершенно необычному в то время и по их новой и хорошей одежде было ясно, что большевистская власть не то, что им чужда, а наоборот, своя. Со всеми ими, Изабелла, несмотря на свой характер, была в дружеских отношениях.

Скромнее других был еврей средних лет, но которого почему-то называли сокращенно: Мошка. Возможно потому, что он был маленького роста. Его свежее с живыми, блестящими глазами, лицо окаймляли сплошь, как черная овчина, мелкие кольца волос растущих густо на голове и переходящих дальше в бороду.

Мошка жил со своей семьей в задних комнатах нашего дома. Он часто заговаривал со мной, уверяя, что долгие годы вел коммерческие дела с папой и дядей Валерой. Но я никак не могла его вспомнить. Он мне казался совершенно незнакомым, однако, я ему верила, так как он производил на меня хорошее впечатление. Мошка часто мне говорил, что ему скоро надо будет поехать в наши места, а возможно и в Ромейки.

Несколько месяцев спустя, он сыграл в моей жизни большую роль, а я в его, по всей вероятности, трагическую.

После той ночи, когда я убежала от Виталия, встречи наши не прекратились, и мы по-прежнему стремились к ним и были счастливы вдвоем. Но вскоре в наши отношения стало вкрадываться что-то новое, что разрушало наше прежнее единство. У каждого было что-то свое, личное и скрытое от другого.

Не знаю почему, но я решила попробовать и несколько раз не прийти к Виталию. Он будто совсем этого не заметил, во всяком случае никакого сожаления не высказал. Мне это было не только неприятно, но и обидело мое самолюбие. Подозрительным показалось мне и то, что при исполнении заказов, часто так случалось, что мы не работали вместе, как раньше, а порознь, в разных местах.

Все же я стараясь себя успокоить: "то, что он работает не там, где я, не от него зависит. Его, как лучшего художника, ставят на более ответственные работы"...

Но раз, когда я, после сравнительно долгого перерыва, постучала к нему в дверь, он, открыв ее, с удивлением сказал:

- А, это ты? - и мне показалось, что тень неудовольствия промелькнула на его лице.

- Ты недоволен что я пришла? - спросила я не в силах скрыть, охватившего меня, подозрения.

- И, что ты выдумала, я просто устал. Вот и теперь масса работы. Надо приготовить эскизы.

- Так я тебе, наверное, помешала, тогда я лучше уйду, - сказала я, чувствуя, как бы почва ускользала у меня из под ног. Он взял меня за руку и, втянув в комнату, сказал:

- Садись, и лучше скажи, что ты думаешь об этом наброске?

С каждою новою встречей, я с болью сознавала, что он отходит от меня все дальше и дальше. Я начала упрекать его.

- Скажи откровенно, ты не хочешь, чтобы я больше приходила к тебе? Тебе надоело со мной встречаться, - и зная, что это так, я безумно хотела слышать от него слова отрицания, хотя б и не искренние.

- Перестань, не говори глупости. И к чему все эти подозрения и упреки ненужные, - отвечал он.

- Ты не любишь меня больше, я вижу, я чувствую это, - в другой раз опять начинала я.

- Да что ты хочешь? Чтобы я все время стоял на коленях и молился на тебя, как на икону, - сердито говорил он.

В то время был популярен один романс. Виталий взял манеру на все мои упреки отвечать его словами в шутливом тоне: "Молчи, грусть молчи..." дальше иногда добавлял: - "Не тронь старых ран"..., но никогда не заканчивал, так как следующие слова были много говорящие. Я же мысленно их продолжала: "Сказки любви дорогой не вернуть никогда, никогда..."

Самолюбие не позволяло мне приходить к нему как раньше, без предупреждения, а только под каким-либо предлогом.

Чтобы удержать его, я стала очень много заниматься своею наружностью и достигла больших успехов. Как-то инстинктивно (наверное тот самый инстинкт, который заставляет насекомых и животных принимать защитный цвет) я научилась затушевывать мои внешние недостатки и подчеркивать достоинства. Благодаря подкрашенным ресницам, - тетя уезжая, оставила мне в наследство свою лабораторию, - мои глаза казались еще больше. Маленькая вуалька на шапочке придавала им таинственность. На щеке я наклеивала мушку, а на шее носила на золотой цепочке медальон с портретом Виталия в середине. Платья мои приняли другой вид: то сузила, то поукоротила, то приделала новую бархотку и, узнать нельзя было.

Мало того, я совершенно переменила манеру держать себя. Сделалась кокетливой, игривой, подчеркнуто веселой, словно в опьянении, а вернее в состоянии нервного подъема. От меня как какие-то волны исходили, привлекая все взоры мужчин.

"Пусть знает какая я, пусть видит как всем нравлюсь, пусть поревнует", думала я все о нем и о нем.

- Ты знаешь Лида, что о тебе сказал тот усатый господин? - спросила Люда, указывая глазами на одного из новых "учеников".

- Нет, а что?

- Что ты теперь в периоде расцвета, который бывает у каждой девушки, и что вокруг тебя все вертятся, как пчелы около цветка, - сказала Люда. И действительно, мне не было прохода от ухажеров.

Сережа, очень милый мальчик, сын доктора, и тоже из новых не спускал с меня "телячьих", как я говорила, глаз. Он просто млел в моем присутствии. Раз пригласил меня с Людой зайти к нему.

В комнате, куда он нас ввел, стояла кушетка. Подойдя к ней, я сказала:

- Ах, я такая усталая сегодня, - и сделав томный вид, опустилась на кушетку, принимая, как это я себе воображала, позу Мессалины, о которой не имела никакого представления.

Полулежа, я оперла голову на одну руку, а другую в небрежном изгибе протянула на мои, лежавшие на кушетке ноги.

Бедный Сережа поместился на полу у моих ног и, блаженствуя, ни на минуту не отрывал от меня влюбленных, гипнотизирующих глаз.

Среди других ухажеров был еще один - еврей, из "новых." Он никогда не снимал военной шинели, очевидно очень гордый ею. "Неужели и он? И на что он надеется", - думала я сердито. Маленький, сутуловатый. С крючковатым носом, он вертелся, вертелся, около меня, наконец таинственно сказал:

- Знаете что, Рыбникова, я запишу вас в партию, согласны?

- В какую партию? - делая наивный вид спросила я.

- Ясно в какую. Теперь только одна партия есть. И имейте ввиду, что те, кто теперь запишутся, будут иметь в будущем огромные привилегии. Им, понятно, будут верить больше, чем тем, кто придут к нам позднее, когда партия окончательно победит. В вас столько жизни и порыва, нам такие нужны - закончил он.

Мне вдруг из любопытства хотелось записаться, чтобы посмотреть, что это такое, но, взгянув на него, подумала "Наверное там все такие"... и, отвернувшись, капризно сказала:

- Нет, не хочу.

С таким же ровно успехом, я могла тогда записаться, не останавливаясь на том, что это значило, а кроме того, мне тогда все равно было. С Виталием я больше не встречалась. Он явно избегал меня. Когда случайно сталкивалась с ним в корридоре, в моей душе все рвалось от боли, я с видом беззаботной веселости спрашивала:

- А вот и вы, как поживаете? Что это вас нигде не видно?

- Ничего себе поживаю, ничего. А вы, вы как? - подчеркивал он мое обращение к нему на "Вы". - Занят, очень занят, - добавлял он, как бы оправдываясь в какой-то вине.

Вина эта, я знаю, была его равнодушие ко мне.

При одной их таких случайных встреч он посмотрел на меня так злобно, что у меня в глазах потемнело. Только мои пальцы, теребившие бахрому упавшего с плеч платочка, показывали, как мучительно я волновалась.

В глубине души моей, спрятанная далеко, все еще жила надеждою моя несчастливая любовь, как долго еще теплятся искры, прикрытые золою, на дне уже догоревшего костра.

В конце августа 1919 года - новая бомбардировка. Прислушиваясь к свисту пролетавших снарядов, я одна в столовой ела мою пустую пшенную кашу - главный продукт питания тогда.

Вдруг комната дрогнула, раздался треск, звон разбитого стекла, поднялась пыль и дым; попугай в клетке, дико щелкнув, прокричал тетиным голосом "Попка дурак!". Кругом в стену врезались осколки разорвавшегося у окна снаряда.

Ну, вы же и счастливая, - восклицали вбежавшие квартиранты, хоть бы одна царапина.

На другой день Киев заняли Белые. Погода стояла солнечная. Улицы кишели народом. На Крещатике была поставлена белая арка с надписью: "Добро пожаловать!" Толпы народа забрасывали белыми цветами въезжающих Добровольцев.

Несмотря на то, что киевляне стали апатичны и привыкли ко всяким военным переменам и бомбардировкам, на этот раз в Киеве чувствовалось оживление. На улицах появилась опять публика, а в магазинах - раньше спрятанные товары.

В следующий после занятия Киева день Белые открыли подвалы Чека. Кто имел крепкие нервы, ходили смотреть на залитые кровью полы и стены с прилипшими на них человеческими мозгами и волосами.

*****

- Мы не в состоянии платить вам так, как большевики. Они забирают казенные деньги, деньги частных людей и в банках. Мы этого делать не можем. Но все кто хочет освобождения от власти большевиков, должны жертвовать и поддерживать нас.

Они просили писать им плакаты. Сначала мы это делали, но скоро краски все разошлись, новых не поступало, денег не платили, и все постепенно замерло. Такое явление было не только в нашей школе. Богатые люди сначала жертвовали, но по мере того, как успокаивались, переставали поддерживать белых.

Многие из молодых людей поступали в Добровольческую Армию. Сережа, провожая меня со школы, сказал:

- Скоро я иду на фронт. Бог один знает вернусь ли. Я ничего не прошу, не смею надеяться, но одно только: поцелуйте меня на прощание, на счастье.

Мне стало жалко Сережу. Он такой славный и скромный был мальчик, и я грустно сказала:

- Хорошо, Сережа.

- Где, когда? - приставал он ко мне после этого.

Был вечер. Несмотря на то, что падал мелкий дождь, на улицах, освещенных фонарями и светом с витрин, толпились люди. Идя рядом с Сережей я приблизилась к нему и поцеловала в щеку.

- Будьте счастливы, Сережа и храни вас Бог, - сказала я ему ласково.

- И это все? Я не так думал, - разочарованно протянул он.

В декабре опять перемена: ушли Белые и город заняли Красные.

В школе опять плакаты, портреты: Ленина, Троцкого, Марата и Робеспьера...

*****

В отношении ко мне Виталия, я заметила под весну улучшение.

Еще на улицах лежал, как жидкая, серая кашица таявший снег, но высохшие уже тротуары были приятно чисты. Мы с Людой, в одних белых блузочках, бодро шли, радуясь и греясь в солнечных лучах одного из первых весенних дней. Вздрогнув от неожиданности, я увидела Виталия подошедшего к нам сзади. Проводив нас до дома Люды и прощаясь с ней, он сказал мне:

- Не хотите ли пойти куда-нибудь, день такой чудесный.

Это было недалеко от монастыря. Мы взобрались с ним на старую, полуразрушенную колокольню. В просветы ее арок видны были далеко в отдалении нежно-голубые разливы воды, и кое-где белел, чуть заметными пятнами, нерастаявший, снег. От освобожденной из-под снега земли, вибрируя подымались вверх волны испарений. Вблизи в длинных прядях березовых ветвей, прилетевшие, грачи хлопотливо вили гнезда.

На душе у меня было тихо и грустно. Мы больше молчали. Вспоминались наши первые встречи. О них наверное думал и он. Боясь коснуться наболевших чувств или разрушить сладостную нежность этой встречи, я ни одним словом, ни одним взглядом не намекнула и не вспомнила о прошлом.

Встреча эта разбудила наново уже утихавшую во мне боль.

*****

В мае 1920 года, отогнав большевиков, Киев заняли поляки. Открылось железнодорожное движение на Запад. Стало возможным уехать мне в Ромейки.

Мошка стал усиленно убеждать меня ехать вместе с ним. Изабелла настаивала на моем отъезде, угрожая, что больше у нее нет денег на мое пропитание, а я все отказывалась.

Весна стояла в полном расцвете.

- Как жалко, Лида, что тебя не было вчера с нами. Мы целой компанией ходили за город. Угадай к кому мы зашли, - говорила мне Люда.

- Зашли к кому? - не знаю, - рассеяно ответила я.

- К родителям Виталия. У них маленький домик и садик - весь в цвету. Виталий был очень рад нас видеть. Хочешь, я соберу компанию и опять пойдем туда. Теперь за городом чудесно.

Через несколько дней, прихорошившись и одев наиболее идущее мне платье, я в числе других отправилась за город.

Заметив неожиданно нагрянувшую компанию, родители Виталия несколько смутились, а он, увидев меня, даже растерялся, словно я застала его на чем-то врасплох. Стараясь овладеть собой и быть спокойным, он со смущенной улыбкой познакомил меня с родителями.

- Мы давно вас знаем, много о вас слышали от нашего сына, - сказали они приветливо.

Виталий провел нас в сад. Там он ни на один шаг не отступал от меня. Заботливо ухаживая, он ласково и несколько боязливо заглядывал мне в глаза, точно желая что-то узнать. Прощаясь, он нарвал мне огромный букет белой сирени.

Упоенная радостью, а может быть минуткою призрачного счастья и желая охранить его от посторонних, я отдалилась от компании и отправилась домой одна. Дорога и время пролетели, казалось, мимо не коснувшись меня. Я ощущала только цветы, в моих руках и видела почему-то только, уходившие в даль, тополя длинного Бибиковского бульвара.

Очнувшись в своей комнате, я подошла к окну и распахнула его: мне было тесно и душно. Положив осторожно букет на подоконник, я опустилась на стул около него и, погрузив лицо в душистые цветы, обливала их горькими слезами.

Мы опять стали встречаться, но отношения наши мало напоминали прежние. Мы походили скорее на двух очень близких и старых друзей, которых связала недавно пережитая общая печаль. Несколько раз я была у него в Покровском Монастыре. На стене его комнаты, все также висел, нарисованный им, мой портрет с подчеркнуто большими глазами и в шапочке с двумя белыми крыльями по бокам ее.

В начале июня стали говорить, что поляки уходят. Мошка больше прежнего настаивал на моем отъезде. Я сказала об этом Виталию. Он ответил, что и сам боится прихода большевиков.

- Мой отец, хоть и в отставке, а все же бывший офицер Императорской армии, - сказал он мне с гордостью.

- Едем со мной в Ромейки, - вдруг неожиданно для самой себя и не подумав, предложила я.

К моему изумлению, он очень поспешно и охотно согласился. Мы подали прошение на пропуск, без которого нельзя было ехать.

Когда ночью Виталий и я сидели на тротуаре в бесконечной очереди ожидавших, как и мы, пропуска, Виталий сказал мне:

- Наверное у твоих родителей есть там какая-нибудь пустая хатка. Что нам с тобою нужно? Немного, я буду писать картины...

Эти его слова, так меня поразили, что я не нашлась что ответить. Я была уверена, что он едет в Ромейки в качестве гостя, на время, пока из Киева не уйдут большевики. Они ведь все время то приходили, то уходили. А Виталий очевидно решил, что мы поженимся, иначе как бы я могла жить с ним в одной хатке. И странно, несмотря на всю мою любовь, я не только не обрадовалась, а наоборот, скорее испугалась.

Нам в пропуске отказали. Виталий решил, что без пропуска ему ехать нельзя.

Большевики подходили уже к Киеву.

Неожиданно приехала Нина.

На другой день, после ее приезда, ко мне в комнату вошел Мошка.

- Я пришел вам сказать, - начал он садясь в кресло, - что не сегодня, завтра большевики будут уже здесь.

- Ну так что же, не в первый раз, - сказала я.

- В первый то не в первый, зато наверное в последний. Никого против них уже не осталось. Это последняя возможность нам отсюда уехать.

- Ну так и уезжайте. Не понимаю, разве вы без меня не можете?

Ничего не ответив, он продолжал:

- Я еще потихонечку хочу вас предупредить. Скажите вашей кузине, чтобы она уезжала, если не из Киева, то хоть из этого дома к ихним там артистам.

- А почему?

- Квартиранты недовольны и Изабелла тоже. Она их слушается, понимаете?..

- Нина и сама не собирается здесь оставаться. Она завтра уезжает со своей труппой. - Хотя я и не понимала в чем дело, но инстинктивно почувствовала, что здесь было что-то неладно.

- С Киевского вокзала поезда больше не идут. Но завтра последний товарный поезд отходит из Святошина. Этим поездом мы можем уехать. О деньгах не беспокойтесь. У меня есть. Сколько вам надо будет, я вам дам.

Если у меня и были еще некоторые колебания, то после этого разговора, я окончательно решилась.

На другой день Виталий провожал меня в Святошино. Идти было далеко, но я кроме ящика с красками ничего не взяла. В сосновом лесу не доходя до станции, земля была усеяна красной, ароматной земляникой. Забывшись, мы стали собирать ее; когда, наконец, подошли к станции, то сразу увидели Мошку. Он стоял у задней площадки одного из товарных вагонов, что-то кричал и отчаянно махал руками.

Подбежав, мы увидели, что поезд уже чуть заметно двигался. Быстро передав Мошке мой ящик, Виталий подсадил меня и, когда я обернулась, то проститься было уже поздно. Только вдалеке виднелась еще его, одиноко стоявшая, фигура.

Никогда больше в жизни нам не суждено было не только увидеться, но даже что-либо услышать друг о друге.

*****

Я села на полу площадки рядом с Мошкой, и смотрела устало и бездумно на сосны, на столбы телеграфные, на кусты, медленно проходившие мимо. Поезд шел черепашьим шагом, иногда останавливался среди дороги. На станциях стоял долго, часами. Казалось никого в поезде, кроме нас, не было. Мошка сказал мне:

- У меня деньги есть, но я вам их теперь не дам, а все время, пока вы будете со мною, я буду платить за все, что вам понадобится.

Уже под вечер, после долгого маневрирования на какой-то станции поезд остановился. Неожиданно мы увидели около нашей площадки двух военных.

- Вы кто такие? Как попали на этот поезд? Сходите! Ступайте вперед, - приказывали они грубо.

Пропустив ряд товарных вагонов, они ввели нас в откуда-то взявшийся, пассажирский. Внутри его было много военных. Они сразу же начали допрашивать.

- Ваше имя, фамилия? Куда едете? Как и где попали на этот поезд?

Выслушав наши ответы, они нас разделили. Мошку куда-то увели и обратились ко мне.

- Что это у вас в ящике?

- Краски.

Они открыли и внимательно пересмотрели.

- Вы что же, рисуете?

- Да, я ученица Художественной Школы.

- Ваши документы, - продолжали они.

- У меня нет.

- То есть, как это нет? Покажите ваш паспорт.

- Говорю, что нет, - ответила я нетерпеливо.

- Вы что же потеряли или вообще не потрудились его взять с собою?

- Я забыла его в Киеве, второпях.

В это время мое внимание привлек военный, который очень медленно проходя, уставился на меня сверлящими насквозь глазами. Глянув с изумлением на него, я сердито отвернулась.

- Вы еврейка? - продолжали они.

- Что... я еврейка! - воскликнула я, поражаясь бессмысленности их вопроса.

- А почему вы не носите крестика, а медальон?

- Многие не носят крестика. И мне нравится этот медальон. Вот и все, - ответила я.

- Перекреститесь!

Я перекрестилась.

Тот же военный опять прошел и так же пронзительно посмотрел на меня. Я тоже взглянула не него, по-прежнему удивляясь и не понимая.

- А почему вы едете с этим евреем? И кто он вам, и откуда вы его знаете?

Я объяснила, что он долго вел дела с папой и дядей и едет недалеко от Ромеек и что нам по пути с ним.

- Кроме того, он мне будет давать деньги в пути, так как у меня нет, - закончила я.

Скоро они, оставив меня ушли, но через некоторое время один из них вернулся и пригласил меня следовать за ним.

В купе, куда он меня ввел было трое офицеров. Двое, сидя рядом, рассматривали углубившись какие-то бумаги. Третий стоял и, когда я вошла, приветливо улыбнулся. Это был тот самый, что так упорно смотрел на меня во время допроса. Я не отвечая на улыбку, строго и сердито посмотрела на него.

- Я очень рад, что вопрос с вами выяснился. Мы вполне вам верим и сочувствуем. Я думаю, что там на площадке неудобно и холодно, особенно ночью. В этом купе есть одно свободное место и мы охотно можем предоставить его вам.

Два других обернулись и подтвердили:

- Пожалуйста, пожалуйста, будем рады.

- Спасибо, - сказала я, стараясь не показать своего испуга, - очень любезно с вашей стороны, но там на площадке совсем хорошо и тепло, теперь же лето, а кроме того, мне надо видеть Мошку и поговорить с ним.

- Нечего вам с ним говорить, да кроме того, его там нет.

- А где же он? - с беспокойством спросила я.

- Он в другом вагоне. Послушайте, - продолжал стоявший офицер, - мы офицеры Польской Армии и ничего, что могло бы вас обидеть, никогда себе не позволим. Здесь вы в полной безопасности, больше того, под нашей защитой. Пожалуйста, садитесь, - закончил он вполне дружелюбно.

Они показались мне тактичными и хорошо воспитанными людьми.

Во все время нашего пути, офицеры ухаживали за мной, как за малым ребенком. Их шоколад, консервы, сгущенное молоко, которыми они все время меня угощали, показались мне, после киевской голодовки, лукуловской едой, какой я никогда раньше не ела.

После того, как я успокоилась и освоилась с ними, я спросила первого моего знакомого:

- Скажите, почему вы вначале так пристально на меня смотрели?

- Я должен был узнать кто вы такая, - ответил он улыбаясь.

- Как же вы могли это узнать, глядя на меня таким образом.

- Видите ли, я офицер разведки. У меня глаз очень опытный. По тому, как подозреваемая особа реагирует на мой взгляд я могу много узнать. Вас я сразу разгадал. Вы как на ладони. Потом я стоял в соседнем купе и смеялся, слушая ваши ответы.

На другой день, спокойно выспавшись, наевшись и приобретя уверенность, я стала приставать к ним.

- Где Мошка? Я хочу его видеть, мне надо, у меня нет денег.

- Да на что вам ваша Мошка, - отшучивались они. Но я не унималась.

- Ваш Мошка шпион, если вы уж так хотите знать, - наконец, заявил офицер разведки.

- Что?.. - протянула я не веря своим ушам, - это не может быть. Я его знаю, он вел дела с папой и дядей.

- Это ничего не доказывает. Ясно, вам он не мог сказать, чем теперь занялся, - говорили они.

И как я не старалась доказать обратное, они стояли на своем.

Вдруг мне вспомнилось: рано утром я услышала сухой треск. Выглянув в окно, я увидела кубырем мелькнувшее и упавшее за кусты, что-то черное. Теперь, я с ужасом подумала: "не был ли это мой Мошка?" и чуть не плача воскликнула:

- Я вам честное слово даю, что он не шпион!

- Перестаньте, - сказал один из них сердито, и категорически, - мы не желаем больше об этом говорить.

Струсив, я замолчала. О судьбе моего спутника, я так никогда и не узнала.

Около полудня мы приехали в Корестень. Там, как только поезд остановился, они торопливо вышли и скоро вернулись, очень взволнованные.

- Мы сейчас отправляемся по другому пути к фронту, - заявили они мне и заговорили между собой.

- А что же мне делать? - напомнила я о себе.

- Ах, да, вам надо сойти, мы едем в противоположном направлении.

- А что же будет со мной? - беспомощно спросила я опять.

- Да правда, пассажирского движения здесь нет, но в вашем направлении идет много военных эшелонов. Попробуйте попасть на один из них. К сожалению, мы ничего больше для вас сделать не можем, - торопливо говорили они.

Едва я успела сойти, как их поезд тронувшись, отошел.

Кроме начальника станции, подтвердившего, что пассажирские поезда не идут, ни на вокзале, ни на платформе, где я уныло стояла со своим ящиком, не видно было ни одной живой души. С безнадежной тоской смотрела я на ускользавшие в даль рельсы, туда где недосягаемо далеко представлялись мне Ромейки.

Несколько отдельных вагонов стояло на запасных путях. На самом последнем неподвижно застыл бесконечно длинный товарный поезд. Сначала его я и не рассмотрела.

Внезапно, звон, лязг столкнувшихся буферов нарушил глухую тишину станции. Словно судорога пробежала вдоль вагонов и, дернувшись, товарный поезд двинулся с места.

Пробежав несколько шагов, я остановилась, готовая расплакаться, глядя вслед, ускорявшему ход, поезду.

Приблизительно через час к вокзалу подошел новый товарный поезд. Из всех широко раскрытых его ворот, выглядывали лица, наполнявших вагоны, солдат. Они махали, увидев меня, руками. Некоторые сидели на порогах, свесив ноги.

- К нам! К нам! - неслось отовсюду, когда я нерешительно проходила мимо. На мой счет доносились недвусмысленные замечания, смех, циничные остроты.

"Какой ужас! Это все равно, что войти в клетку с дикими львами или тиграми. Чего им бояться? Что их может сдержать? Сегодня в одной битве, завтра в другой. Смерть на каждом шагу", - думал я в страхе. Поезд ушел. Потом второй такой же, третий - я все ходила, и ходила, не решаясь войти, а солдаты все также кричали, хохотали, звали меня со всех сторон.

"Может быть это уже последний поезд? Ведь они отступают. Что тогда? Линия фронта, бои, большевики! А я одна здесь, ни денег, ни еды, ни документов"... - думала я - "В конце концов, они же люди и многие из них хорошие даже очень. Надо только уметь подойти к ним. К тому же они и несчастливые теперь", - более здраво начала соображать я.

Подошел новый поезд.

На пороге одного вагона, свесив ноги, сидел молоденький, как мальчик, солдат. Он грустно смотрел перед собой. За ним виден был какой-то штатский с большой собакой.

"Вот этот может поддержать меня" - подумала я и остановилась у ворот. Услужливые руки моментально втянули меня в вагон. Быстро поставив перед собой ящик на ребро как преграду, я повернулась и села рядом с молодым солдатом на пороге, свесив ноги. Мне почему-то казалось, что малейшее движение, поступок или слово могут погубить меня. Мои испуганные мысли работали быстро и напряженно.

"Первым делом надо найти себе защитника", - думала я.

- Вы наверное едете с фронта и может быть домой? - обратилась я к своему молодому соседу. Я отлично знала, что не домой они едут, но думала: "напоминание о доме направит их мысли в другую, хорошую сторону и подальше от меня", и действительно не ошиблась.

- Где там домой, вот уже полгода, как я не был там, с тех пор никаких вестей из дому не имею, ни одного письма, - охотно отозвался мой сосед.

- Письмам теперь трудно дойти. Ваши родные наверное пишут, но вы их можете не получать.

- Да я бы ничего, да если бы не... и он начал рассказывать мне о своей семье.

Штатский оказался хуже солдат. Я поняла, что принятый из любезности в вагон, да еще с собакой, он старался подлизываться к ним, поддерживая игривые и иногда циничные замечания на мой счет. Не обращая внимания и делая вид что ничего не слышу, я продолжала участливый разговор с моим собеседником, глядя как внизу под ногами мелькали шпалы и вытягивался в линию песок железнодорожной насыпи. Солдат слева перебрасывался остротами с теми кто был позади нас; но мучимый любопытством, стал прислушиваться к моим словам и, наконец, заявил:

- А у меня дома остались одни старики родители. В поле работать некому, а хозяйство большое...

Я сразу же поддержала его вступление в разговор, распрашивая о его семейных делах. Солдаты позади нас тоже одни за другими начали вставлять свои слова и не прошло много времени, как они все, перебивая друг друга, заговорили о своих родных и делах, изливая передо мной все то, что накопилось у них на душе. А когда из глубин вагона донеслась уже неуверенная грубая острота, то один из моих собеседников, обернувшись, сказал:

- Замолчи, а то я так расквашу твою рожу, что не встанешь. Не видишь, мы тут с хорошей барышней разговариваем, а ты как свинья.

После этого, редко кто отзывался из дальних углов вагона. Штатский тоже и, по-видимому, с удовольствием переменил свой тон.

На ночь мои новые друзья разостлали мне недалеко от выхода шинель и, расположившись вблизи, охраняли как самые верные и преданные рыцари.

В Сарнах со мной вышел и штатский. Отсюда начиналось уже пассажирское движение.

- Во все время нашего путешествия я наблюдал за вами, и надо признаться, вы замечательная девушка и так мне понравились, что я не прочь был бы и жениться. В ожидании поезда, он попросил у мня позволения поехать со мною в Ромейки, но я под предлогом, что не знаю, что там делается теперь, отказала.

Так как у меня не было денег, он взял мне билет в Антоновку.

*****

В Антоновке не было никаких лошадей для наема. Мне предложили послать нарочного в Ромейки. Но я рассчитала что пока он доберется туда, пока лошади придут в Антоновку, а потом назад со мной, то пройдет Бог знает сколько времени, а мне очень не терпелось.

"Пойду-ка я лучше пешком, это скорее будет".

Главная дорога делала большой круг, и я отправилась напрямик через лес. Пройдя некоторое расстояние, я стала замечать, что лес будто изменился и не похож на прежний. Чем дальше я шла, тем гуще и темней он становился. Место казалось незнакомым. Дорога скоро начала теряться среди огромных колод, когда-то упавших деревьев. Они полусгнили и позеленели, покрывшись бархатом мха. Вступив на одну из них, я провалилась. Дальше виднелась глушь и дичь непроходимые. Пахло сыростью и было темно как в сумерки. "Еще выскочит оттуда какой-либо дикий зверь или волк", мелькнуло у меня в голове. Повернувшись, я быстро зашагала назад. Но дорога оказалась не та по которой я пришла. Вижу, что заблудилась.

Иду в одну сторону - какое-то болото; в другую - группа сосен шуршит своими темно зелеными кудрями. Испуганно мечусь, то вправо, то влево, то назад... Нигде выхода, нигде просвета! Стала. Оглядываюсь потерянно вокруг. Куда же теперь? А лес стоит все так же угрюмо и так же безучастно шепчет листьями над моей головой.

В одном месте как будто бы светлей. Неуверенно иду... Просвет! Кидаюсь вперед. Выбегаю на опушку леса и, ослепленная, останавливаюсь.

Передо мной ясное, широкое небо и такое же широкое, покрытое рожью и солнечным светом поле. Края его нигде не видно. Я чуть не вскрикнула от, охватившей меня, радости. Мне почудилось, что передо мной открылась новая, спокойная, радостная жизнь, как спокойно это голубое небо, как радостно это поле еще молодой, еще недозрелой волнующейся ржи. Не поискав дороги или тропинки, я кинулась в эти волны, желая слиться с ними, желая перенестись так же легко и свободно, как они, на другой конец поля ближе, скорее к Ромейкам.

Рожь была высокая и я пробиралась с трудом, раздвигая ее руками, и очень скоро устала. Назад вернуться не позволял какой-то суеверный страх. К счастью, еще через несколько шагов, я наткнулась на небольшую тропинку. Измученная, еле передвигая ногами, брела я по ней долго, долго, пока, наконец, не привела она меня на край поля, но все еще далеко от Ромеек.

Солнце уже клонилось к западу, когда я, чуть живая, собравшись с последними силами, подошла к нашему дому.

На крыльце никого не было. Войдя в дом, я услышала голоса на веранде. Бросившись туда, увидела: на конце стола, у блеснувшего самовара, мама; рядом длинная, седая борода с висячим над нею красным, толстым носом - папин дядя; ближе - стриженные затылки двух младших братьев и совсем близко, с краю стола, папа.

- Лида! - вскрикнул он, а потом остановился, точно не в силах продолжать.

- Ты ли это? Мы думали, никогда больше тебя не увидим, как ты добралась?.. Слезы стояли в глазах его.

Расплакавшись, я обхватила его шею руками.

- Целуйтесь, целуйтесь, обнимайтесь! А я разложил бы ее вот тут на этой скамейке, да всыпал как следует, так больше не захотела бы.

Я же думала, не понимая: "Как могла я на так долго их оставить, на так долго забыть?"